Псковичи, всей душой верившие, что молодой царь разберется и защитит их от произвола ставленника Глинских, ужаснулись:

– За что, надежа-князь?!

Слово князь вызвало у Ивана бешеный приступ ярости, его, царя, посмели назвать князем?!

– Какой я вам князь?! Раздеть их догола!

Данилу очень хотелось спросить, это-то зачем, семь десятков оголенных мужиков не поднимали настроение, они не были ни молоды, ни хороши собой, измученные работой и дальней дорогой тела убоги, к чему царю такая забава? Но Иван вдруг велел нагреть вина и… поливать бедолаг горячим напитком! Не подчиниться было нельзя, над псковичами принялись издеваться, округу огласили вопли обваренных людей. Но царю этого показалось мало, Данила с ужасом замечал, как буквально звереет Иван. Глаза молодого царя, кажется, впитывали вид крови, боли, ужаса. Захарьин помотал головой, отгоняя наваждение.

Жалобщикам принялись подпаливать усы, бороды и даже волосы. Бедолаги уже готовились к страшной смерти, были такие, что отдали Богу душу только с перепуга. Спас от погибели их не царь, а мчавшийся во весь опор со стороны Москвы всадник. Едва успев спрыгнуть с коня, холоп бухнулся в ноги Ивану:

– Не вели казнить, государь!

– Чего? – У Ивана задергался левый глаз. Что сегодня за день такой?!

– С колокольни во время звонов колокол упал!

Лицо молодого царя побелело, падение колокола плохая примета, быть большой беде! Спросив: «Где?», он слушать ответ не стал, птицей взлетел на лошадь. Только успел крикнуть: «Велите царице ехать в Москву!», и от копыт его коня уже клубилась пыль. Данила поспешил к сестре передать волю мужа. Стрельцы, остановившие мучения псковичей, растерянно спрашивали:

– Что с этими?

Захарьев махнул рукой:

– Гнать в шею!

Ошпаренные, обожженные люди торопливо собирали брошенную в кучу одежку, не разбирая, где чья, не до того, главное – успеть унести ноги. Навек зареклись на кого-нибудь жаловаться, себе дороже. Некоторые стонали, у многих не было волос на голове, только черные огарки, кто хромал, кто прикрывал рукой вытекший глаз, другой пытался натянуть ошпаренными руками поскорей порты от срамоты. Все это делалось молча и оттого выглядело еще страшнее.

Царская свита тоже поспешила с места издевательств, кто метнулся вслед за царем, кто за Захарьиным к своим женам.

* * *

– А, это ты? Снова станешь учить, как мне лежать, как сидеть? Или что съесть за ужином?

– К чему тебя учить, царь Иван Васильевич? – бесплотный священник Сильвестр скромно потупил глаза. Но Иван слишком хорошо знал, что эта скромность фарисейская. За ангельским смирением попа железная воля и желание подчинить себе. Но подчинить в большом не мог, силенок не хватало, да и ума тоже, подчинял в мелочах. Это было еще хуже, ежеминутная опека тяжелее даже строгого спроса митрополита Макария. А еще постоянная угроза из-за непослушания навредить близким, ведь, если верить Сильвестру, любой неверный шаг Ивана грозил бедой Анастасии и детям. Ни жить, ни даже вздохнуть свободно не мог, мечтая освободиться…

Вот и сейчас Ивану показалось, что бесплотные руки попа сдавили горло, не давая свободно дышать, потому рванул на себе ворот рубахи, чтобы глотнуть свежего воздуха. Спальные поняли по-своему, принялись махать на него, бросились открывать окна, несмотря на холод на дворе… Но царь никого не замечал, ему во что бы то ни стало нужно было высказать этому бесплотному Сильвестру то, чего не сделал в давние годы при жизни.

Выговорить за мелочную опеку, граничившую с издевательством над ним и, главное, любимой женой Анастасией. За бесконечные придирки к молодой царице, за то, что недодал ей ласки и любви по милости вот этого советчика, за… Много за что… За несвободу, взрастившую в нем желание все сделать по-своему, пусть и во вред. За бесконечные страхи, что если ослушается, то навлечет беду на своих любимых, на жену и детей…

Вот и слушался… Сколько раз выговаривала царица, что безволен, что подчинен попу во всем…

За 37 лет до этого. Сильвестр

Ранняя весна и радостна и страшна для Москвы одновременно. Радуются люди тому, что тепло уже, что зеленая травка из земли полезла, что пережили они зиму-морену с ее стужей и непогодой. Но хорошо, если весна дружная и с дождями в нужное время, а в тот год сушь стояла страшная. Как сошел снег в начале марта, так дождей уже больше не было, сушь стояла недобрая, и ветер лютовал. Бывалые люди вздыхали, мол, не погореть бы… К середине апреля начались первые пожары. 12 апреля выгорели Никольская и Лубянка, едва-едва отстояли торговые ряды.

20 июня москвичи ужаснулись: юродивый Василий в полдень вдруг встал, точно вкопанный, подле церкви Воздвиженья на Арбате и стоял, обливаясь горючими слезами. Пробовали спросить, с чего бы, ответствовал, что по погибели храмовой плачет! Божий человек загодя беду чует, оттого и затосковали люди.

Прав оказался блаженный, в той церкви первой вспыхнуло, точно по злому колдовскому умыслу. Загорелось быстро, сильный ветер понес огонь по городу. Набат поднял Зарядье, Москва горела по всей Яузе! Черный дым застлал небо над городом, на улицах крик стоял немолчный, рушились крыши и стены горевших домов, вопили опаленные, просили помощи растоптанные обезумевшей толпой и взбесившимися от огня и страха лошадьми! Город заволок горький смрад от сгоревших в пожаре людей и скотины, которую попросту некому было спасать, тут самим бы уберечься!

К вечеру страшное зарево над Москвой затихло, но вой по погибшим стоял и утром. Пожары часто жгли Москву, но никогда не докатывались до Кремля. Теперь и там дышать было нечем от смрада и черного дыма, ползущего от города. Молодого царя с царицей и родственниками вывезли на Воробьевы горы в летний царский дворец. Туда огню и смрадному дыму от Москвы не добраться, тянуло в другую сторону.

А где загорелось на следующий день, никто бы сказать не смог. Заполыхало точно со всех сторон. Но самое страшное – налетевший сильный ветер понес огонь по городу в сторону Кремля! Когда начали рваться пороховые погреба, москвичи поняли, что пожара-то еще и не видели! В Москве пылало все – Пушечный двор, Оружейная палата, Постельная палата, церкви, с колоколен которых падали колокола, Казенный двор…

Полыхал город, снова гибли в нем люди от валившихся сверху пылающих бревен, от горящих теса и соломы, сорванной ветром с крыш, задыхались от удушья, были растоптаны мечущимися лошадьми. Даже Успенский собор не смогли отстоять, внутри выгорело все, митрополита Макария пришлось опускать из крепостного тайника на вожжах к Москве-реке, да вожжи оборвались, едва не погиб митрополит, сильно ударившись о землю.

К вечеру жаркий, свирепый ветер наконец стих и огонь стал понемногу униматься. Но смотреть на Москву спокойно не смог бы никто.

Стены Кремля с проломами от взрывов порохового запаса закопчены, многочисленные церкви обезглавлены, стоят только их обгоревшие остовы. Нет больше Кремля! И большей части города тоже нет, вместо изб одни обгорелые печные трубы. Ничего не оставил огонь, ни домов, ни лавок купеческих, ни усадеб…

Но, главное, он не оставил людей, кто не успел прорваться сквозь смрадный дым и пламя к берегам реки или в луга за городскими улицами, почти все погибли, сгорев или попросту задохнувшись. Задохнулись и многие, кто прятался от страшного жара в глубоких погребах и подвальных ямах. Пропало все: родня, дома, скотина, скарб… Как теперь жить, чем кормиться? Как подняться снова на ноги, растить детей? За что, Господи?! Чем так провинилась перед тобой Москва, ее люди, те, кто в поте лица добывал себе хлеб каждодневный?!

Не поверили москвичи, что мог вот так наказать их Господь, поразив пожаром всех без разбора, и богачей, и детей безвинных. А церкви почему погорели, святые иконы погибли? Постепенно росла уверенность, что не обошлось без ворожбы, без нечистой силы. Смутилась Москва, стала умом своим искать виновных. Не верилось, что это могли быть свои, русские. Значит, кто?