Замок, через который бежал ребенок, чтобы принести братьям добрую весть о материнской любви, зародился в туманах прошлого как странный символ Древнего Люда — форт на мысу. Загнанные вулканом истории в море, они намертво вцепились в последний полуостров. За спинами их — в буквальном смысле этого выражения — было море, и они выстроили поперек узкого скалистого выступа одну-единственную стену. Море, ставшее их судьбой, стало также и последним их охранителем — по обе стороны мыса. На этой узкой полоске суши разрисованные синей краской людоеды сложили из неотесанных камней исполинскую стену в четырнадцать футов высотой и во столько же толщиной, с террасами по внутренней стороне, с которых они могли метать свои копья с кремневыми наконечниками. По всей внешней стороне стены они закрепили дерном тысячи заостренных камней: каждый камень торчал наружу в виде chevaux de frise, походившей на окаменелого ежа. За ней, за этой колоссальной стеной они по ночам ютились в деревянных хибарах вместе со своим домашним скотом. Для украшения имелись наткнутые на колья головы врагов, а кроме того, их король построил себе под землей сокровищницу, способную — при необходимости бегства — послужить и подземным ходом. Ход шел под стеной, так что даже если бы форт взяли штурмом, король мог удрать за спинами нападающих. Размеры хода позволяли пробираться по нему всего одному человеку, да и тому на карачках, а кроме того, в нем был выстроен особый загиб, — там можно было посидеть, подождать преследователя, чтобы, дождавшись, проломить ему голову, пока он будет соображать, что это за препятствие возникло у него на пути. Дабы сохранить свою предусмотрительность втайне, король, он же первосвященник, собственноручно казнил строителей подземелья.

Все это было в прошлом тысячелетии.

Дунлоутеан подрастал неспешно, со сдержанностью, свойственной Древнему Люду. То в одном месте вдруг объявится длинный деревянный сарай — память нашествия скандинавов, то в другом раскатают кусок древней стены, чтобы выстроить для священников круглую башню. Дозорная башня с коровником под двумя жилыми покоями выросла самой последней.

Так что Гарет в поисках братьев бежал среди неприбранных обломков столетий, среди пристроек и переделок, мимо каменных плит с огамической надписью, чествующей какого-то давно уже мертвого Дига, сына Ноу, вделанных кверх ногами в бастион позднейшей постройки. Бастион стоял на вершине открытого всем ветрам утеса, обглоданного дыханием Атлантики до костей, а под ним ютилась средь дюн рыбацкая деревушка. Он словно бы унаследовал вид на дюжину миль пенных валов и на сотни миль облаков. И вдоль всего побережья святые и ученые мужи Эрина обитали в каменных иглу, в священной мерзостности, прочитывая по пятидесяти псалмов у себя в ульях и по пятидесяти под чистым небом, и еще по пятидесяти, погрузив тела свои в холодную воду и ненавидя переливчатый мир. Святой Тойрделбах был далеко не типичным их представителем.

Братьев своих Гарет обнаружил в кладовке.

Здесь стоял запах овсяной муки, копченой семги, сушеной трески, лука, акульего жира, сельди, засоленной в бочках, пеньки, маиса, куриного пуха, парусины, молока — по четвергам здесь пахтали масло — выдержанной сосновой доски, яблок, сохнущих трав, рыбьего клея, лака, который используют лучники, заморских пряностей, крысы, издохшей в ловушке, дичины, водорослей, древесной стружки, кухонных отбросов, еще не проданной шерсти горных овец и едкий запах дегтя.

Гавейн, Агравейн и Гахерис сидели на шерсти и грызли яблоки. Они спорили.

— Это не наше дело, — упрямо сказал Гавейн. Агравейн взвизгнул:

— Вот именно наше. Нас оно касается больше, чем кого бы то ни было. И потом, это дело неправое.

— Как ты смеешь говорить, что наша матушка неправа?

— Неправа.

— Права.

— Если ты только и можешь, что перечить.

— Для сассенахов они очень порядочные, — сказал Гавейн. — Вчера вечером сэр Груммор позволил мне примерить свой шлем,

— Это тут ни при чем. Гавейн сказал:

— Я не желаю говорить об этом. Это грязный разговор.

— Ах, чистый Гавейн!

Гарет, войдя, увидел, как лицо Гавейна, обращенное к Агравейну, вспыхнуло под рыжими волосами. Было ясно, что на него вот-вот накатит один из его приступов ярости, но Агравейн принадлежал к разряду неудачливых интеллектуалов, слишком гордых, чтобы смиряться перед грубой силой. Он был из тех, кого в споре сбивают на пол, потому что они не способны за себя постоять, но и лежа на полу они продолжают спорить, глумясь над противником: «Ну давай, давай, ударь еще, покажи, какой ты умный».

Гавейн уставился на Агравейна пылающим взглядом:

— Придержи язык.

— Не стану.

— Так я тебя заставлю.

— Заставишь — не заставишь, ничего от этого не изменится.

Гарет сказал:

— Замолчи, Агравейн. Гавейн, оставь его в покое; Агравейн, если ты не умолкнешь, он тебя убьет.

— А мне все равно, убьет он меня или нет. Я сказал правду.

— Утихни, тебе говорят.

— Не утихну. Я сказал, что мы должны составить письмо к отцу насчет этих рыцарей. Мы обязаны рассказать ему о нашей матери. Мы…

Гавейн обрушился на него, не дав ему закончить.

— Ах ты дьявольская душонка! — вопил он. — Предатель! А-а, вот ты как!

Ибо Агравейн сделал нечто, в семейных ссорах еще невиданное. Он был слабее Гавейна и боялся боли. Оказавшись подмятым, он вытащил кинжал и замахнулся на брата.

— Берегись, в руке, — крикнул Гарет. Дерущиеся метались по катаной шерсти.

— Гахерис, поймай его руку! Гавейн, отпусти его! Агравейн, брось кинжал! Агравейн! Если ты не бросишь его, он тебя убьет! Ах ты скотина!

Лицо у мальчика посинело, кинжала нигде не было видно. Гавейн, стискивая руками горло Агравейна, яростно колотил его головою об пол. Гарет ухватил Гавейна за рубаху около шеи и скрутил ее, чтобы лишить его воздуха. Гахерис, ползая вокруг, шарил по полу в поисках кинжала.

— Оставь меня, — задыхался Гавейн — Отпусти. Он то ли закашлялся, то ли что-то всхрапнуло в его груди, словно у молодого льва, пробующего зарычать.

Агравейн, у которого был поврежден кадык, расслабил мышцы и лежал, икая, с закрытыми глазами. Судя по его виду, он был при смерти. Двое братьев оттащили Гавейна в сторону и держали его, пригибая к полу, все еще рвущегося к своей жертве, чтобы докончить начатое.

Странно, но когда на него накатывала вот такая черная ярость, он, видимо, лишался человеческих черт. В дальнейшем, когда его доводили до этого состояния, он убивал даже женщин, — хотя и горько сожалел об этом впоследствии.

Доведя поддельного Зверя до совершенства, рыцари унесли его и скрыли в пещере у подножья утесов, несколько выше приливной отметки. Затем они выпили виски, дабы отпраздновать событие, и как только стемнело, отправились искать Короля.

Короля, с гусиным пером и листом пергамента, они отыскали в его покое. Стихов на пергаменте не было — только рисунок, имевший изобразить пронзенное стрелой сердце, внутри которого переплетались П и С. Король сморкался.

— Извините меня, Пеллинор, — сказал сэр Грум-мор, — но мы тут кое-что видели, на утесах.

— Что-нибудь гадкое?

— Ну, не вполне.

— Жаль, а я уже понадеялся.

Сэр Груммор обдумал положение и отодвинул сарацина в сторону. Они заранее сговорились о необходимости соблюдения определенного такта.

— Слушайте, Пеллинор, — невежливо сказал сэр Груммор, — что это вы рисуете?

— А как вы думаете, что?

— Похоже на какой-то рисунок.

— Рисунок и есть, — сказал Король. — Я был бы не против, если б вы оба куда-нибудь ушли. Ну, то есть, если вы в состоянии понимать намеки,

— Я бы на вашем месте провел здесь линию, — упорствовал сэр Груммор.

— Где?

— Вот здесь, где свинья нарисована.

— Друг любезный, я не понимаю, о чем вы толкуете.

— Виноват, Пеллинор, я решил, что это вы с закрытыми глазами рисовали свинью.

Сэр Паломид нашел, что настало время вмешаться.

— Сэр Груммор, — застенчиво молвил он, — наблюдал некий феномен, клянусь Юпитером!