– Значит, все—таки монашество оценивается выше семьи? И ни к чему тогда все эти разговоры о культе семьи, о Таинстве?

– В “Настольной книге священнослужителя” – есть такой семитомник, пособие для пастырей – глава о монашестве начинается словами: “Тем, кто на пути веры, нравственного совершенства и любви почувствует себя немощным преодолевать препятствия похоти плоти, похоти очес и гордости житейской, Церковь предлагает особые средства к победе над страстями. Эти средства состоят в принятии и исполнении обетов, которые в Евангелии предлагаются не как заповеди, но как советы”[119]… Вот и судите сами о том, что считается с церковной точки зрения большим подвигом!

Я знаю монахов, которые пошли путем монашества, потому что они почувствовали такой религиозный порыв, что решили не размениваться больше ни на что другое; они взяли тот крест, который им представлялся как самый тяжелый (так Достоевский объясняет уход Алеши Карамазова в монастырь: “Сказано: “Раздай все и иди за Мной”… И Алеша подумал: “Не могу я вместо “всего” отдать лишь пять копеек, а вместо “иди за Мной” ходить лишь к обедне”).

В то же время я знаю монашествующих, которые избрали такой путь по основаниям, как будто противоположным. Например, один мой одноклассник в семинарии. Когда он подал прошение о постриге в монахи, я его спросил: "Почему ты так решил?". Он ответил: "Просто я знаю себя. Я слабый человек. Я не потяну одновременно служить и семье, и Церкви. А я действительно хочу служить Церкви. Поэтому для меня это более легкий путь. Я его выбираю, так как мне хотелось бы успеть сделать самое главное в жизни".

Есть люди, для которых путь брака был бы тяжелее, чем путь монашества. А есть люди иного устроения души. Мученическая символика есть и в чинопоследовании венчания, и в монашеской жизни…

Семейная жизнь – это не только медовый месяц. Было бы величайшим обманом думать, что чувство первой влюбленности сохранится на всю жизнь. На смену ему должны придти какие—то иные, намного более глубокие отношения, нежели романтические чувства первых дней.

Церковь прекрасно понимает, что хорошее дело браком не назовут. Каждый брак – это космическая катастрофа. Под этим термином в астрономии подразумевается столкновение двух звездных систем. Представьте, жило—было себе солнышко по имени Ванечка. Вокруг этого солнышка кружили планеты: папа, мама. По более далеким орбитам – дедушки и бабушки. Кометы иногда в гости залетали – дяди и тети… А в соседнем подъезде росло другое солнышко по имени Танечка. Со своей планетной системой. И вдруг они встретились… Каждое из этих солнышек привыкло быть центром своей системы, вокруг которого все вертится. А тут уж извини—подвинься. И вскоре там еще новое солнышко засияет, и все – ты сам уже только планетка… Трудно принять в свою жизнь другого человека. Трудно удвоить свои нервные окончания и боль и радость другого воспринимать как свои.

Люди, у которых долгая история контактов со стоматологами, знают, что у тех есть такая забава: наши зубы под ихние коронки обтачивать. Причем для заточки берутся зубы здоровые и живые. Больно, однако… А что такое жена? – Это же коронка на всю мою жизнь! Это можно, это нельзя, об этом забудь, это не ешь, этих в дом не пускай!

Путь брака тяжел по самой своей сути, потому что создать семью – это значит пустить другого человека в самую сердцевину своей жизни, жить уже не только ради себя, потерять какую—то автономию. В этом смысле любая серьезная любовь, тем более брак, сродни самоубийству: человек перестает жить для себя и в себе и начинает жить для другого. Это очень тяжело и очень болезненно. И здесь Церковь честна – поэтому она и говорит о том, что семейный путь по—своему мученический. И при венчании на головы молодых возлагаются именно мученические венцы. То, что венцы именно мученические, ясно из тех слов, которые поются при этом: "Святии мученицы, иже добле страдавше и венчавшеся, молитеся ко Господу спастися душам нашим".

И поэтому Церковь, восхищаясь теми людьми, которые вступают в брак, поет: "Аллилуиа!".

– Христианство сегодня обвиняется в ханжестве, отсталости, нежелании идти в ногу со временем. Так чем же руководствуется Церковь в этих “сексуальных” вопросах?

– По правде говоря, это та тема, о которой я хотел бы в самую последнюю очередь говорить с молодежью. Я считаю подобный разговор с неверующими чем—то в принципе глубоко бесполезным и даже вредным. Все, что в Православии говорится на эту тему, сказано для тех, кто уже идет по пути Православия. Православие не просто набор положенных формул. Это именно путь.

Бывают такие архитектурные композиции, которые рассчитаны на восприятие движущимся человеком. Есть такие рекламные щиты, которые, когда стоишь рядом с ними, кажутся совершенно уродливыми, но если проезжаешь мимо них на машине, то эта конструкция как будто поворачивается следом за тобой. Возникает впечатление ее движения.

Что—то подобное и с Православием. Пока человек стоит на месте, ему не понятно, "зачем все это". И только когда человек начинает двигаться, рождается понимание. А пока человек стоит на месте, пока с его машины свинчены колеса – то что же ему рассказывать о том, как и что может затормозить едущих…

За устоявшимися и неподвижно вековыми глыбами церковных преданий почти незаметно то обстоятельство, что свой смысл они открывают лишь тому, кто сам приходит в движение.

Православные в сегодняшнем мире похожи на альпинистов в летнем городе. Представьте жара, в льняных тапочках и то жарко и вдруг идут люди с заготовленными теплыми шапками и куртками, с теплыми сапогами, на которых вдобавок набиты шипы. Зачем ледорубы в городе? Зачем шипы на асфальте? "Так презрен, по мыслям сидящего в покое, факел, приготовленный для спотыкающихся ногами" (Иов. 12, 5).

Но если хоть что—то из снаряжения альпинистов останется в долине то там, наверху, цена беспечно отброшенного может оказаться непомерно высока. Так и в Православии все рассчитано на движение, на трудное восхождение. Там, на духовных высотах, станет понятно, зачем пост и зачем церковно—славянский язык, зачем столь долгие Богослужения и почему в храмах не ставят скамеек, о чем говорит почитание святых и что дает человеку икона, а чем драгоценно целомудрие… К стоящим в долине бесполезно обращать речь о технике безопасности в горах.

Представьте, что меня командировали вести уроки музыки в школу. Прихожу я к детишкам и говорю: "Дети, сначала мы с вами изучим историю музыки. И знаете ли, история музыки – она очень трагична. Потому что в музыке бывали удивительные достижения, и тогда создавались симфонии, благие созвучия. А бывали неудачи – и рождались какофонии. Так вот, знайте, дети, что когда—то давно, в глубокой древности возникла страшная какофония; она звучит “дзинь—блим—бум”. Дети, запомните эти звуки и никогда их не издавайте! А на следующем уроке, через неделю, мы снова встретимся и изучим историю появления другой страшной и древней ереси. Речь пойдет о какофонии “дзям—блям—блям”. Да, и вот так потихонечку мы с вами изучим историю всех ересей, а перед каникулами коснемся самой страшной ереси, недавно возникшей какофонии “дзим—блям—барамс”. Ну а после каникул, уж так и быть, я дам вам Моцарта послушать".

Что вы тогда скажете о моем педагогическом таланте? Ниже пола, что называется. К сожалению, именно по этому принципу очень часто строится наше общение с молодежными аудиториями: мы приходим к ним только для того, чтобы сказать, чего им нельзя. Высыпать на них мешок запретов и вагон императивов… Вот и создается ощущение, что мы что—то у людей отбираем, не успев им ничего дать. В итоге, как одна актриса недавно заявила в интервью: "Вы знаете, мне так тяжело жить: в этой жизни все, что приятно, или грешно, или портит фигуру".

Если мы сами в нашей проповеди превратили Православие в одно большое "низзя" – то что ж мы удивляемся тому, что оказались бесконечно далеки от молодежи, тому, что молодежь идет в секты.

вернуться

119

Настольная книга священнослужителя. Т.4. М., 1983, с. 357. О том, что пустынно—монашеская жизнь в церковном предании не безусловно предпочитается жизни христианина в миру, см.: философ Ирон "видев, что жизнь пустынная, отшельническая, удаляющаяся и чуждающаяся общения с людьми, хотя сама по себе важна и высока, даже выше сил человеческих, однакоже ограничивается только преуспевающими в оной, отрицается же от общительности и снисходительности – свойств любви, которая, как известно ему было, есть одна из первых достохвальных добродетелей. Сверх того, та кая жизнь, как необнаруживающаяся в делах, не может быть поверяема и сравниваема с другими родами жизни. Напротив того, жизнь общественная, провождаемая в кругу других, кроме того, что служит испытанием добродетели, и распространяется на многих, и ближе подходит к Божию домостроительству, которое и сотворило все, и связало все узами любви" (св. Григорий Богослов. Слово 25, В похвалу философа Ирона // Творения. Сергиев Посад, 1994, т.1, сс. 360—361). К таким же выводам приходит св. Иоанн Златоуст, сопоставляя жизнь городского священника и монаха—пустынножителя: "Велик подвиг и велик труд монахов. Но если кто сравнит труды их с священством, хорошо исправляемым, тот найдет между ними такое различие, какое между простолюдином и царем… Я знаю многих из проведших всю жизнь свою в затворничестве и изнурявших себя постом, которые, пока пребывали в уединении и пеклись только о себе, более и более преуспевали, а когда явились к народу и должны были исправлять невежество людей, тогда одни из них с самого начала оказались неспособными к такому делу, а другие, хотя и продолжали служение (пастырское), но оставив прежнюю строгость жизни, причинили величайший вред себе и не принесли никакой пользы другим… Ни благочестие само по себе, ни глубокая старость не могут делать владеющего ими достойным священства… Если бы кто предложил мне на выбор: где я желал бы заслужить доброе о себе имя, в предстоятельстве ли церковном, или в жизни монашеской, я тысячекратно избрал бы первое" (св. Иоанн Златоуст. Слова о священстве 6,5; 3,15; 6,7).