Не без колебаний она решает, что на сегодня хватит. Полной уверенности нет никогда. А может быть, все-таки поработать еще часок? Что это — благоразумие или лень? Благоразумие, говорит она себе, и почти в это верит. Двести пятьдесят слов она написала. Достаточно. Надо надеяться, что можно будет продолжить завтра.

Она берет чашку с застывшей кофейной гущей и, выйдя из кабинета, спускается в типографию, где Ральф с Леонардом работают над корректурой.

— Доброе утро, — бросает Ральф Вирджинии возбужденно-нервным голосом. Его широкое, красивое, флегматичное лицо пылает, лоб красный, как помидор, и Вирджиния сразу понимает, что для Ральфа это утро совсем не доброе. Наверное, Леонард нарычал на него за какую-нибудь оплошность, и вот Ральф теперь читает гранки и выпаливает «доброе утро» с показным рвением отруганного ребенка.

— Доброе утро, — отвечает она тоном, полным благожелательности, но подчеркнуто лишенным сочувствия. Эти молодые люди, эти помощники приходят и уходят, вот теперь Леонард еще нанял Марджори (с ее жуткой манерой растягивать слова; кстати, где она?) для выполнения тех видов работ, которые Ральф считает ниже своего достоинства. Пройдет совсем немного времени, и новый юноша с пылающими ушами будет приветствовать ее здесь по утрам. Она знает, что Леонард может быть резким, ядовитым, чрезмерно требовательным, пристрастным. Она знает, что этим молодым людям приходится порой совсем не сладко, но она ни за что не примет их сторону. Ни за что не станет выступать в роли эдакой добренькой мамочки, несмотря на просительные улыбки и раненые глаза. В конце концов, Ральф — это забота Литтона, и Литтон помнит об этом. Ральф и прочие скоро покинут их ради большого мира — никто не тешит себя иллюзиями, что они вечно будут прислуживать в типографии. Леонард бывает деспотичным, бывает несправедливым, но он ее партнер и защитник, и она не предаст его ради неоперившегося красавца Ральфа или Марджори с ее голоском волнистого попугайчика.

— На восемь страниц — десять ошибок, — сообщает Леонард. У него такие глубокие складки вокруг рта, что в них поместится монетка.

— Хорошо, что вы их заметили, — говорит Вирджиния.

— Чем ближе к середине, тем их больше. Как ты думаешь, низкое качество письма действительно притягивает беды?

— О, как бы я хотела жить в мире, устроенном таким образом! Сейчас я хочу чуть-чуть проветрить голову, потом приду и включусь.

— Мы здорово продвинулись, — говорит Ральф, — наверное, к вечеру закончим.

— Нам крупно повезет, — бросает Леонард, — если мы закончим к вечеру через неделю.

Его взгляд суровеет; щеки Ральфа приобретают еще более ярко выраженный пунцовый оттенок. Да, конечно, думает она, Ральф допустил небрежность при наборе. Но правда — спокойная, приятно округлая почтенная дама в подобающем ее возрасту сером платье — сидит между этими двумя господами. Правда не с юным пехотинцем Ральфом, ценящим литературу, но еще и — если не больше — бренди с печеньем, ожидающие его после работы; добродушным, заурядным Ральфом, не пытающимся — и нелепо на это рассчитывать — довести до совершенства одно из заурядных дел заурядного мира. Правда, увы, и не с Леонардом, ярким, неутомимым Леонардом, отказывающимся признавать, что пропущенный абзац — еще не конец света, Леонардом, который превыше всего ставит творческие свершения и тиранит окружающих в искренней уверенности, что ему по плечу изменить мир, искоренить всякую разболтанность и бездарность.

— Я убеждена, — говорит она, — что можно придать книге более или менее приемлемый вид и все-таки встретить Рождество.

Ральф улыбается с таким неприкрытым облегчением, что у нее возникает позыв щелкнуть его по носу. Он переоценивает ее сочувствие, она сказала это не ради него, а ради Леонарда, подобно тому, как ее мать могла объявить пустяком неловкость слуги за ужином, уверяя, ради своего мужа и гостей, что в разбитой супнице ничего не было, — ибо ни у кого не должно возникать сомнений в прочности созданного ими круга терпимости и любви, в том, что все они — в полной безопасности.

Миссис Браун

Жизнь; Лондон; вот эта секунда июня.

Она берет сито и начинает просеивать муку над голубой миской. За окном — узкая полоска травы, отделяющая их дом от дома соседей; тень птицы мелькает на ослепительно белой оштукатуренной стене соседского гаража. Лору внезапно охватывает радость от этой промелькнувшей птичьей тени и чередования зеленых и ярко-белых полос. Стоящая перед ней бледно-голубая миска — слегка выцветшая, меловая, с узором из белых листьев по краю. Листья одного размера, стилизованные, развернутые под одинаковыми углами, и есть какая-то замечательная уместность в том, что в углу одного из них маленькое треугольное клеймо. В миску красиво падают белые пряди мучного дождя.

— Ну вот, — говорит она Ричи. — Хочешь посмотреть?

— Хочу.

Опустившись на колени, она показывает ему миску с просеянной мукой. — Теперь нужно набрать четыре чашки. Ой, а ты знаешь, сколько это? Он поднимает четыре пальца.

— Правильно, — говорит она, — умница.

Она, кажется, так и проглотила бы его сейчас от избытка любви, как когда-то — до замужества и перехода в другую веру (мать никогда ее не простит, никогда), — обмирая от восторга, брала в рот облатку. Ее теперешнее неприкрытое обожание в чем-то сродни аппетиту.

— Какой же ты славный, умненький мальчик, — говорит она.

Ричи улыбается; он с жадностью смотрит на нее. Она смотрит на него. Замерев, они смотрят друг на друга, и в этот миг она есть именно то, чем кажется со стороны: беременная женщина, стоящая на коленях рядом со своим трехлетним сыном, умеющим считать до четырех.

Она и ее идеальный образ неожиданно совпадают. Сейчас она собирается испечь именинный торт, всего лишь домашний торт, но в ее воображении он ничем не хуже торта с глянцевой сверкающей журнальной фотографии, а может быть, даже лучше, еще роскошней. Она представляет, как из простейших ингредиентов сделает торт, обладающий идеальными пропорциями и величием замка или египетской пирамиды. Ее торт будет вызывать чувство радости и широты, подобно тому, как хороший дом дарит нам чувство комфорта и безопасности. Вот так же, наверное, думает она, должны чувствовать себя художники или архитекторы (нескромное сравнение, она понимает, может быть, даже глупое, и все-таки), стоя перед холстом, камнем, краской или жидким цементом. Ведь даже такая книга, как «Миссис Дэллоуэй», когда-то была всего лишь стопкой белой бумаги и пузырьком чернил. Это только торт, напоминает она себе. И все-таки. Торты тортам рознь. Держа в руках миску с просеянной мукой в чисто прибранном доме под калифорнийскими небесами, она в этот миг — так ей верится — переживает блаженное предвкушение, подобное предвкушению романиста, написавшего первую фразу будущей книги, или архитектора, приступающего к работе над чертежом будущего здания.

— Ну, давай, — обращается она к Ричи, — ты начинаешь.

Она протягивает ему сверкающую алюминиевую кружку. Впервые в жизни ему доверили такое серьезное дело. Лора ставит перед ним на пол другую миску — пустую. Он держит кружку обеими руками.

— Давай, — повторяет она.

Направляя руки Ричи, она помогает ему погрузить кружку в муку. Кружка входит легко, без усилий; сквозь ее тонкие стенки он ощущает шелковистую мелкозернистость просеянной муки. Над миской всплывает маленькое облачко мучной пыли. Мать с сыном поднимают кружку. Мука каскадами ниспадает с ее серебристых стенок. Лора велит Ричи держать кружку ровно и одним ловким ударом ладони сбивает небольшой крупитчатый излишек — теперь мука лежит гладким белым слоем точно вровень с краями кружки. Ричи продолжает сжимать кружку обеими руками.

— Замечательно, — говорит она. — А сейчас нужно пересыпать это в другую миску. Ты справишься, как тебе кажется?

— Да, — отвечает он без большой уверенности. Он слишком остро чувствует единственное и неповторимость этой кружки с мукой. Одно дело, когда тебя просят перенести через улицу кочан капусты, и совсем другое, если это только что чудесным образом обретенная голова рильковского Аполлона[8].

вернуться

[8] Аллюзия на стихотворение Р. М. Рильке «Архаический торс Аполлона».