Внезапно она с ужасом чувствует приближение головной боли. Нет, это только память о головной боли, но такая живая, что на какой-то миг неотличима от реального приступа. Она цепенеет. Она ждет, что будет дальше. Нет, все в порядке. Все в порядке. Стены не ходят ходуном, никто не бормочет из-под штукатурки. Она по-прежнему она сама в доме с мужем, слугами, коврами, диванными подушками и лампами. Она это она, а не кто-то еще.
Она выйдет пройтись — уверенность, что она это сделает, фактически опережает решение. Она прогуляется, просто прогуляется. Полчасика, не больше. Вирджиния накидывает плащ, надевает шляпу, шарф. Стараясь не шуметь, идет к заднему выходу, осторожно прикрывает за собой дверь. Ей совсем не хочется объяснять, куда она идет и когда вернется.
В саду на фоне живой изгороди темнеет травяной холмик с дроздом. Налетевший порыв восточного ветра заставляет Вирджинию поежиться. Ей кажется, что из дома (где горят лампы и варится говядина) она вышла в царство мертвой птицы. Она думает о покойниках, остающихся лежать в могилах после того, как все те, кто их хоронил, прочитав молитвы и возложив венки, возвратились в деревню. После того как колеса пропылили по утрамбованному тракту, после того как люди поужинали и разобрали постели, — после всего остается могильный холм и цветы, которые ерошит ветер. При всей своей жутковатости эта кладбищенская картина не неприятна. Она реальна, она просто глубоко реальна. И в каком-то смысле, выносимее и достойнее говядины и зажженных ламп. Вирджиния спускается по ступенькам и сходит в траву.
Тельце дрозда до сих пор на месте (странно, что здешние собаки и кошки им не заинтересовались), удивительно маленькое даже для птицы и какое-то невероятно неодушевленное в темноте, похожее на потерянную перчатку, — горстка смертного праха. Вирджиния стоит не двигаясь. Теперь эта птица — просто грязь, отбросы. Она полностью утеряла свою дневную красоту, так же как Вирджиния — свое недавнее воодушевление чаепитием и детскими пальтишками, а день — свое тепло. Утром Леонард возьмет лопату и выбросит и птицу, и розы, и траву на помойку. Насколько больше места занимают живые по сравнению с мертвыми, думает Вирджиния. Жестикуляция, движение, дыхание создают иллюзию объема. Смерть выявляет наши подлинные размеры, и они удивительно скромны. Разве ее собственная мать не выглядела после смерти так, будто ее подменили, подсунув уменьшенную копию из пепельно-серой стали? Разве она сама не чувствовала лишь маленькую пустоту вместо ожидаемого бурного всплеска эмоций?
Итак, вот этот мир (дом, небо, первая пробная звезда) и вот то, что является его противоположностью: темный комочек в ореоле цветов. Всего лишь отбросы. Красота, благородство были обманом, выдуманным детьми и подхваченным взрослыми.
Она поворачивается и уходит. Ей кажется в этот миг, что где-то есть все-таки место, никак не связанное ни с вареной говядиной, ни с венком из роз. Она проходит через садовые ворота и направляется к городу.
Перейдя Принсес-стрит, она идет по Ватерлоо-плэйс (куда?). Навстречу ей попадается высокий толстяк с портфелем, потом две женщины, на вид служанки, вероятно возвращающиеся к своим обязанностям после короткой дневной передышки: белые ноги мелькают из-под легких пальто, поблескивает дешевый браслет. Вирджиния поднимает ворот плаща, хотя на улице не холодно. Просто ветер и сумерки. Она отправится в город, решает она, хотя что там делать? В магазинах, наверное, уже подметают перед закрытием. Она замечает пару: мужчину и женщину моложе ее. Они идут не торопясь, прижимаясь друг к другу, в мягком бледно-лимонном свете фонарей (она слышит, как мужчина произносит: «…сказал мне — бу-бу-бу-бу — что это предприятие — бу-бу-бу — действительно, н-да…»); на обоих модные шляпы, горчичного цвета шарф с бахромой (интересно, чей?) развевается за ними, как флаг, поднимаясь на холм, они слегка наклоняются вперед, придерживая шляпы от ветра, целеустремленные и вместе с тем неторопливые, возвращающиеся домой (скорее всего) после поездки в Лондон; до Вирджинии доносятся его слова: «И вот я хочу тебя спросить», затем он понижает голос, так что ничего нельзя разобрать, а женщина ликующе вскрикивает — белая вспышка зубов, — и мужчина хохочет, уверенно впечатывая в мостовую сначала одну, потом другую идеально начищенную туфлю.
Я совершенно одна, думает Вирджиния, провожая взглядом удаляющуюся пару, продолжающую взбираться на холм, в то время как сама она спускается вниз. Нет, конечно, в общепринятом смысле этого слова она не одна, но в тот миг, двигаясь против ветра к огням «Квадранта», она ощущает, что дьявол (а как еще это назвать?) где-то рядом, и, явись он сейчас, ее некому будет защитить. Дьявол — это головная боль; дьявол — это голос в стене, дьявол — это спинной плавник, рассекающий темные волны. Дьявол — это мимолетное щебечущее ничто, бывшее жизнью дрозда. Дьявол вытягивает из мира красоту, отбирает надежду, превращая мир в царство живых мертвецов — безрадостных, задыхающихся. Вирджиния чувствует, что в этом есть некое трагическое величие, дьявол — все что угодно, но только не мелкость, только не пустая сентиментальность. В нем прежде всего смертельная, невыносимая правда. Шагая сейчас, свободная от головной боли и голосов, она видит дьявола, но понимает, что нужно двигаться дальше, что поворачивать назад нельзя.
Добравшись до «Квадранта» (мясник и зеленщик уже свернули свои тенты), она сворачивает к железнодорожному вокзалу. Она съездит в Лондон, решает она; просто съездит в Лондон, как Нелли по делу, только делом Вирджинии будет сама поездка, полчаса на поезде до Паддингтона, потом прогулка по улице, впадающей в другую улицу, которая в свою очередь переходит в следующую. Как хорошо! Будто окунаешься! Ей кажется, что, если вокруг будет Лондон, она сможет спастись и все будет хорошо; если прямо сейчас, под этим мирным небом, она хотя бы ненадолго нырнет в стремительную и пронзительную огромность Лондона с его незашторенными окнами (тут — строгий женский профиль, там — спинка резного стула), с его автомобилями и пешеходами в вечерних нарядах, с его запахами воска, духов и бензина, с его гудками и собачьим лаем, с его музыкой (в одном из белых домов с колоннами на широком проспекте играют на фортепьяно), с его непрекращающимся сверканием и галдящим кружением, с его Биг-Беном, отбивающим часы, которые свинцовыми кругами расходятся по воздуху над спешащими на вечеринки прохожими, омнибусами и каменной королевой Викторией, восседающей перед дворцом на своих каскадах герани, и над торжественно-тенистыми парками в обрамлении черных железных оград.
Вирджиния спускается по ступенькам к Ричмондскому вокзалу, представляющему собой одновременно и отправной пункт, и станцию назначения. Под его сводчатым порталом с колоннами неизменно витает слабый запах гари. Это место всегда кажется немного заброшенным, несмотря на то что там часто (сейчас, например) толпится уйма народу; желтые деревянные скамьи также не располагают к долгому сидению. Она смотрит на часы. Поезд только что отошел, следующий — через двадцать пять минут. Она замирает в нерешительности. Почему-то ей казалось (глупость!), что она либо сразу же сядет в отходящий поезд, либо подождет от силы минут пять-десять. Немножко постояв под часами, она делает несколько медленных шагов по платформе. Если она все-таки осуществит свой план и сядет в поезд, отправляющийся через — сколько? — теперь уже двадцать три минуты, и погуляет по Лондону, а потом вернется в Ричмонд на последнем поезде (который прибывает в десять минут двенадцатого), Леонард сойдет с ума от волнения. Если она ему сейчас позвонит (недавно на вокзале установили телефонную будку), он ужасно рассердится и потребует, чтобы она немедленно возвращалась домой, из страха (хотя он никогда не скажет этого прямо), что усталость и перевозбуждение могут спровоцировать рецидив болезни. И непонятно, что делать, потому что, с одной стороны, он абсолютно прав, с другой — чудовищно не прав. Да, казалось бы, ей полезнее сидеть в Ричмонде, поменьше говорить, поменьше писать, поменьше переживать, не совершать импульсивных поездок в Лондон, но на самом деле, отказываясь от всего этого, она умирает, тихо умирает на ложе из роз. Лучше оказаться один на один с плавником, режущим волны, чем прятаться, как будто война все еще не кончилась (странно, но первое, что вспоминается после всего, что было, это именно бесконечное совместное сидение в подвале, необходимость проводить часы в обществе Нелли и Лотти). Жизнь уходит (ей уже за сорок!), и экипаж, увозящий Ванессу и всю ее полнокровную жизнь с детьми и любовниками, всю ее веселую, шумную семью, скрылся в ночи, оставив в воздухе отзвук тарелок и аккордеона. Нет, она не будет звонить со станции, она позвонит из Лондона, когда ничего уже нельзя будет изменить. Она добровольно примет наказание.