Недаром все экзистенциальные поиски собственной сущности начинаются с уединения. Созерцание пустынных просторов помогает осознанию постичь простое переживание, лежащее в его основе: основной источник впечатлений — не взаимодействие тоналей между собой, а давление безличных энергетических полей, существующих помимо наших оценок и вне придуманной сетки координат. Эта пустота и есть один из ликов смерти, поскольку угрожает тоналю разрушением. Это щемящее чувство мы именуем одиночеством.

Это крайне важное переживание для воина как экзистенциального, а не социобиологического существа. Почему? Да очень просто, и частичное объяснение этому положению мы можем найти у самого Кастанеды. Окончательная фиксация точки сборки в человеческом мире возможна лишь благодаря последовательной социализации. Личность собирает себя саму в поле определенных коммуникаций, и каждое восприятие, изначально данное как некоторая неопределенность, становится завершенным фактом благодаря многократному сравнению и подтверждению со стороны наших сородичей. Мы никогда полностью не доверяем себе — вот в чем проблема фундаментальной несамостоятельности тоналя.

Здесь скрывается одна из сложностей, на преодоление которой нацелена практика безупречности. Где-то в недалеком бессознательном скрывается внушенное нам чувство беспомощности. Это — детский импринт, невыслеженный и позабытый во взрослом состоянии фиксатор точки сборки. Всякий раз, когда мы что-то воспринимаем, мы нуждаемся в объективном наблюдателе — "оценщике" со стороны. Всякий опыт имеет ценность лишь тогда, когда подтвержден собратьями по виду, и это — единственное доказательство нашей адекватности.

Человек, не практикующий толтекскую безупречность, редко замечает данный тип перцептивной несамостоятельности. Для нас вполне очевидна зависимость социальных аспектов восприятия — особенно моральных. Мы готовы согласиться, что понятия "хорошо" и "плохо" имеют значение лишь в среде общения, но это далеко не все. На самом деле, большая часть воспринимаемых характеристик обусловлена реальными или воображаемыми мнениями других. Восприятие цвета, размера, формы, и шире — пространства и времени (то есть, принципиальные параметры перцептивного поля), обретают однозначность благодаря взаимоподтверждающей коммуникации.

Одиночество лишает нас подтверждений. Одиночество — источник неуверенности и опасений. Наш статус как воспринимателя повисает в воздухе, а это психологически равноценно погружению в измененное состояние сознания — ведь только там мы можем иметь дело с никем и ничем не подтверждаемой субъективностью. И если в течение некоторого времени тональ способен выдержать абсолютное одиночество, опираясь на опыт сновидения, то впоследствии он начинает паниковать.

Потому что сновидение, не имеющее обозримого конца, — ничто иное как смерть. Вот на каком глубинном уровне одиночество и смерть сливаются в единый образ и вызывают слишком похожие переживания.

Не сенсорный и эмоциональный голод, не подавление чувства собственной важности, возможной лишь на фоне социальных коммуникаций (хоть каких-то, пусть самых скромных) и не инстинкт продолжения рода делают одиночество невыносимым. Причина в другом — в снижении фиксации точки сборки, если следовать терминологии Кастанеды. Вызванная этим не столько психологическим, сколько энергетическим процессом неопределенность восприятия автоматически вызывает неустойчивость самой формы энергетического тела, и значит, ставит под сомнение выживаемость личности. Близость смерти становится неотступным фактом каждодневного опыта.

Отсюда становится понятным, почему трансформация (преодоление) страха смерти столь радикально меняет отношение человека к одиночеству. Более того, мы даже можем согласиться с тем, что бесконечное одиночество путешественника в третьем внимании — опыт, нам принципиально не известный, — не должен сопровождаться печалью, тоской и страданием даже в том случае, если трансформант обречен никогда не вступать в контакты с подобными себе. Окончательная реализация безупречности (без чего достижение третьего внимания невозможно) наконец-то делает существо абсолютно самостоятельной воспринимающей единицей, способной выбирать миры и способы их чувственной интерпретации без оглядки на прежний человеческий опыт. Понятно, что опыт вида учитывается и интегрируется, но этот способ упорядочивания впечатлений становится только одним аспектом, одной из многочисленных граней перцептивного конструирования. Он обслуживает некий уровень действия, но теряет былую категоричность. Перцептивный опыт человека становится условностью.

Сама возможность столь странного расширения и углубления восприятия, его раскрытие и превращение в нечто пластичное и изменчивое, лишенное надежной опоры, открывается толтекскому воину в результате преодоления страха смерти. Таким образом, практический порядок дисциплины часто имеет следующий вид — сначала трансформация страха смерти и лишь потом растворение перцептивных барьеров первого внимания через осознанное сновидение и значительные сдвиги точки сборки.

Страх смерти вообще проявляет себя в психической жизни социального человека весьма многообразно, и страх одиночества — здесь самая простая и очевидная проблема. Кроме того, страх смерти порождает а) привязанности, б) влечение к впечатлениям, в) страх потери времени, г) страсть к деятельности и, наконец, д) волю к власти и борьбу за лидерство.

Когда мы примемся анализировать историю страха смерти, станет понятно, каким импринты отвечают за этот сложный чувственный фон. Скажем, привязанность — не столько результат страха одиночества, сколько желание иметь убежище. Влечение к впечатлениям не имеет почти ничего общего с физиологической чувственностью, а страх потери времени напрямую связан с реализацией социобиологической роли. Иначе говоря, слова часто вовсе не называют подлинный характер страсти или переживания. Что же касается воли к власти, то ее обретение есть высшее подтверждение исполненности социобиологической роли индивида. Особенно ярко эта социальная страсть демонстрирует себя у тех, что по каким-то причинам не получил более простого и доступного подтверждения. Вот почему аналитики часто говорят о стремлении к власти как определенной компенсации имеющегося комплекса неполноценности.

Социум и государственность, как видите, базируется на страхе смерти и различных его формах. Это главный рычаг, с помощью которого можно манипулировать личностью и таким образом строить общественный порядок. Поэтому всякая технология трансформации страха смерти обществу неугодна и должна считаться социально опасной. Этот парадокс смогли частично преодолеть в китайском и японском обществах. Чтобы уравновесить антиобщественное бесстрашие даосов в Китае и самураев в Японии, пришлось прибегнуть к самой абстрактной системе долга и космической социальности — конфуцианству. Свободу потребовалось уравновесить высшим порядком.

Нынче распад социальных структур нам не угрожает по той простой причине, что мировой тональ создал избыточную массу автоматических существ — полностью одурманенных производителей и потребителей. В нашем обустроенном, монотонном мире ни одна религия, философская школа, мистическое учение или оккультная практика не станут массовыми и не пошатнут устоев. Страх смерти, чувство собственной важности, жалость к себе — это фундамент массового человека, уйти от которого могут лишь единицы.

Непосредственно, без социальных масок и тональных проекций, страх смерти в психическом пространстве человека манифестирует себя двояко. Чтобы провести тщательный перепросмотр этих глубинных эмоций, надо сказать об этой двойственности несколько слов.

Как бы мы ни стремились вообразить смерть, сколько бы ни размышляли над ней, мы все равно имеем на этот счет исключительно умственное представление. Можно сказать, что сама смерть не присутствует на острове тональ, там есть лишь идея смерти. Чаще всего именно идеи смерти мы и боимся. И это первый, наиболее очевидный и лежащий на поверхности вид страха смерти.