Очнувшись, Жак увидел себя в своей тесной комнатке, на улице Кардине; он лежал поперек кровати совершенно одетый. Инстинкт привел его туда, как приводит издыхающую собаку в ее конуру. Он не помнил, как поднялся по лестнице, уснул. Пробудившись от свинцового сна, он вдруг опять почувствовал себя самим собой и испытывал от этого какую-то растерянность, как бывает после глубокого обморока. Он не знал, сколько времени проспал, три часа или трое суток. Внезапно память вернулась к нему. Он вспомнил ночь, проведенную с Севериной, признание в убийстве, вспомнил, как ушел от нее, словно хищный зверь, стремящийся утолить свою жажду крови. Вступая теперь в обладание собственным «я», он с недоумением перебирал в памяти все, что произошло с ним помимо его воли. Вдруг мысль о том, что Северина ждет его, заставила его сейчас же вскочить с постели. Взглянув на часы, он увидел, что уже четыре часа дня; и с пустой головой, равнодушный ко всему, как после сильного кровопускания, он поспешил в Амстердамский тупик.

Северина проспала до полудня. Жак все еще не возвращался. Она затопила печку я в два часа решилась наконец одеться, закусила в соседнем ресторане, побывала еще в нескольких местах. Вскоре после ее возвращения пришел и Жак. Она встретила его восклицанием:

— Где ты был так долго, мой милый? Если бы ты знал, как я беспокоилась…

Она повисла у него на шее, она смотрела ему в глаза.

— Что случилось?

Жак, до крайности утомленный, бесстрастно успокаивал ее:

— Ничего особенного… Навязали мне одно дело, а отказаться нельзя…

Тогда смиренно, нежно, тихим голосом она сказала:

— Представь себе, мне пришло в голову… Ах, это была такая гадкая, мучительная мысль… Я вообразила, что теперь, после того как я призналась тебе во всем, я, быть может, тебе опротивела… И вот я думала, что ты ушел и никогда больше не вернешься, никогда.

На глазах ее выступили слезы, и она разрыдалась, безумно сжимая его в объятиях…

— Ах, милый мой, если бы ты знал, как я нуждаюсь в ласке… Люби же меня, люби как можно крепче, потому что только твоя любовь может дать мне забвение… Теперь, когда я рассказала тебе свое горе, ведь ты меня не покинешь, милый?.. Умоляю тебя, не покидай!

Жак был растроган, сердце его смягчилось. Его напряжение постепенно ослабевало; он едва слышно проговорил:

— Нет, нет, я люблю тебя, не бойся.

И при мысли о своей ужасной болезни, от которой ему никогда уже не суждено излечиться, Жак тоже расплакался. Он плакал от стыда и беспредельного отчаяния.

— Люби меня тоже, милая, люби меня как можно сильнее, я так же, как и ты, нуждаюсь в любви.

Она испугалась, хотела узнать, в чем дело.

— У тебя горе? Поделись со мной…

— Нет, нет, это не горе, я сам не знаю, что это; какие-то ужасно тяжелые переживания, и я даже не знаю, как о них рассказать.

Они обнялись, их слезы смешались, оба страдали и оплакивали свое горе; оба чувствовали, что им придется страдать вечно, без искупления, без забвения. И они плакали, сознавая над собой власть слепых сил жизни, которая состоит из борьбы и смерти.

— Пора, однако, подумать об отъезде, — сказал Жак, высвобождаясь из объятий Северины. — Сегодня ты вернешься в Гавр.

Северина, задумчиво глядя перед собой, печально прошептала после минутного молчания:

— Если бы я была, по крайней мере, свободна… Если бы у меня не было мужа… Ах, скоро забыли бы мы тогда наше горе…

Жак сделал резкий жест и подумал вслух:

— Ведь не можем же мы, однако, его убить?..

Она пристально взглянула на него, и он вздрогнул, удивляясь своим словам. Никогда прежде Жаку не приходило в голову ничего подобного. Но если он хотел убить, почему бы не убить человека, который мешает им? Пора было расставаться, Жак должен был явиться в депо; Северина снова обняла его и, осыпая поцелуями, сказала:

— Люби меня крепко, милый… Я буду любить тебя сильнее, еще сильнее… И мы будем счастливы…

IX

В первые же дни по возвращении в Гавр Жак и Северина стали соблюдать большую осторожность. Обоих мучили тревожные опасения. Рубо знал все, он мог выследить, накрыть их и отомстить. Они помнили его ревнивые вспышки, грубые выходки, в которых сказывался бывший рабочий, готовый чуть что пустить в ход кулаки. Их беспокоила его угрюмая молчаливость, зловещий взгляд, они вообразили, что он, несомненно, замышляет что-то против них, какую-нибудь ловушку, чтобы погубить их обоих. Идя на свидание, они принимали тысячу предосторожностей, всегда были начеку.

Рубо все чаще уходил из дому. Быть может, он делал это умышленно и предполагал, что как-нибудь, вернувшись неожиданно домой, застанет их в объятиях друг друга. Опасения эти, впрочем, не оправдывались. Отлучки Рубо становились все продолжительнее, теперь он вообще почти не бывал дома; уходил, как только освобождался от служебных занятий, и возвращался лишь к тому времени, когда надо было отправляться на службу. Если он дежурил днем, он приходил к десятичасовому завтраку на несколько минут и уже не появлялся до половины двенадцатого; в пять часов вечера он сменялся и пропадал часто на всю ночь. Точно так же устраивался он и в те недели, когда дежурил ночью. Он исчезал тогда с пяти часов утра и возвращался только к пяти часам вечера. Несмотря на такую беспорядочную жизнь, Рубо долгое время сохранял свою обычную пунктуальность примерного служащего. Он являлся на службу минута в минуту и, хотя зачастую едва держался на ногах от утомления, добросовестно выполнял все свои обязанности. Но постепенно он начал манкировать. Уже два раза другой помощник начальника станции, Мулен, должен был ждать его целый час. Однажды Рубо после завтрака не явился на дежурство. Мулен по-товарищески заменил его и таким образом избавил от серьезных неприятностей. Этот процесс медленного распада стал под конец отражаться на всей служебной деятельности Рубо. Теперь он уже не был прежним усердным служакой, строгим к другим и к самому себе, как бывало раньше, когда он осматривал лично каждый приходящий и отходящий поезд, отмечая в донесении начальнику станции самые ничтожные подробности. По ночам он засыпал мертвым сном в большом кожаном кресле дежурной комнаты. Впрочем, даже и бодрствуя, он словно спал. Он расхаживал взад и вперед по дебаркадеру, заложив руки за спину, и сонным голосом автоматически отдавал приказания, не заботясь об их выполнении. Все шло само собой? по заведенному порядку, и только однажды пассажирский поезд, посланный по забывчивости не на тот запасный путь, куда следовало, наткнулся на какой-то вагон. Товарищи Рубо смеялись и говорили, что он закутил.

Действительно, Рубо теперь почти безвыходно находился во втором этаже Коммерческого кафе, в маленьком отдельном кабинете, который постепенно превратился в игорный притон. Рассказывали, будто туда по ночам ходили женщины. На самом деле там можно было встретить только любовницу одного отставного капитана, особу лет уже за сорок, которая была страстной картежницей. Рубо влекла туда страсть к игре. Страсть эта пробудилась в нем через несколько дней после убийства, во время случайной партии в пикет, разрослась и превратилась в непреодолимую привычку. Игра развлекала его, в игре он находил забвение, она завладела им целиком, вытеснила даже желание женщины в этом грубом самце. Не угрызения совести заставили его искать забвения; семья его распалась, жизнь была испорчена, он нашел утешение в радостях, которыми мог наслаждаться один, в поглощающей страсти, завершавшей его падение. Даже алкоголь не дал бы ему такого полного забвения, таких легких, приятных, быстро текущих часов. Он отрешался от всех житейских забот, он жил напряженной жизнью, но где-то в ином мире, безучастный ко всем неприятностям и огорчениям, которые в былое время могли бы довести его до бешенства. Чувствовал он себя прекрасно, хотя бессонные ночи утомляли его, и даже пополнел, обрастал толстым слоем желтоватого жира; глаза его заплыли и прятались под тяжелыми веками. Он возвращался домой всегда в полусонном состоянии и испытывал глубочайшее равнодушие ко всему, что его окружало.