— Итак, он уехал? Сестры увезли его?
Она отрывисто ответила:
— Да.
— И наконец мы теперь одни, совсем одни?
— Да, совсем одни… Завтра нам надо будет расстаться. Я должна вернуться в Гавр. Наша лагерная стоянка в этой пустыне кончается.
Жак продолжал пристально смотреть на нее, нерешительно улыбаясь, и наконец спросил:
— Ты, кажется, сожалеешь об его отъезде?
Северина вздрогнула, хотела возразить, но он прервал ее:
— Я не собираюсь с тобой ссориться. Ты видишь, я вовсе не ревнив. Как-то раз ты сказала мне, помнишь, чтобы я убил тебя, если ты мне изменишь, но, правда, ведь я не похож на любовника, способного убить свою возлюбленную… Но подумай, ведь ты постоянно сидела внизу. Я почти не видел тебя. В конце концов я вспомнил, как твой муж говорил мне, что ты когда-нибудь непременно отдашься этому молодцу, и притом без всякой любви, лишь бы отрешиться от старого.
Она уже не пыталась возражать и медленно повторила два раза:
— Да, отрешиться, отрешиться от старого…
Ив порыве неудержимой откровенности она продолжала:
— Да, это правда… Мы с тобой можем говорить друг другу все, нас связывает многое… Этот человек преследовал меня несколько месяцев. Он знал, что я живу с тобой, и думал, что я легко отдамся и ему. Теперь он снова принялся повторять мне, что влюблен в меня до смерти. Он так благодарен за мои заботы о нем, он говорил со мной так нежно, что я, действительно, одно мгновение мечтала о возможности полюбить и его и начать что-то новое… лучшее, спокойное… Да, быть может, без любви, но в полном покое…
Она замолчала и после некоторого колебания продолжала:
— Видишь ли, мы с тобой теперь уперлись в стену. Дальше для нас нет пути. Наши мечты об отъезде, надежда жить богато и счастливо там, в Америке, — все это блаженство, которое зависело только от тебя, стало невозможным, ведь ты не мог… Я ни в чем тебя не упрекаю. Напротив, даже лучше, что этого не случилось. Я хочу только, чтобы ты понял, что с тобою у меня нет никакого будущего: завтра будет то же, что вчера, — те же огорчения, те же страдания.
Он не прерывал ее и, только когда она замолчала, спросил:
— Значит, поэтому ты и сошлась с Довернем?
Северина походила по комнате, пожала плечами.
— Нет, я с ним не сошлась. Я тебе говорю это просто, без всяких уверений, и я убеждена, что ты мне поверишь, так как нам нет никакой надобности лгать друг другу… Нет, я была не в состоянии сделать это, точно так же, как и ты был не в силах сделать то, другое дело. Тебя удивляет, что женщина не смогла отдаться мужчине, когда она уже все обсудила и нашла, что это будет для нее выгодно? Я и сама, признаться, всегда так считала. Мне ничего не стоило в былое время приласкать мужа или тебя, если я чувствовала ваше страстное желание. А вот на этот раз я не могла. Довернь целовал мне только руки, он ни разу не поцеловал меня в губы, клянусь тебе. Он ждет меня в Париже. Бедняжка так грустил перед отъездом, что я не хотела отнимать у него последнюю надежду.
Она не ошиблась. Жак верил ей и видел, что она его не обманывает. Его снова охватило тревожное чувство, безумный трепет желания; при мысли, что теперь они остались вдвоем, вдали от всего остального мира, он сгорал в пламени страсти. Ему захотелось освободиться из этой сети, и он воскликнул:
— Но ведь у тебя есть еще обожатель — Кабюш! Резким движением она повернулась к нему.
— Ах, так ты тоже заметил… Да, это правда, есть еще и Кабюш. Я не могу понять, что с ними со всеми сделалось… Этот никогда не сказал мне ни единого слова, но я вижу, как он ломает себе руки, когда мы с тобой целуемся, или всхлипывает где-нибудь в углу, если слышит, что я говорю тебе «ты». Он тащит у меня все — перчатки и носовые платки — и уносит эти сокровища в свое логовище… Но ты ведь не считаешь меня способной связаться с этим дикарем? Он такой громадный, мне было бы просто страшно… К тому же он ни о чем не просит… Нет, такие здоровенные, неотесанные болваны, если они робкого десятка, умирают от любви, не смея ничего потребовать. Ты мог бы оставить меня на целый месяц под его охраной, и он не решился бы дотронуться до меня пальцем. Я даже могу поручиться чем угодно, что он не тронул и Луизетты.
При воспоминании о Луизетте взоры их встретились, они умолкли. В памяти их воскресло все прошлое: их встреча у судебного следователя в Руане, первая чудесная поездка в Париж, встречи в Гавре, вся история их любви и все, что было с ней связано, и хорошее и ужасное. Северина так близко подошла к Жаку, что он ощущал ее теплое дыхание.
— Нет, я не могла бы принадлежать ему ни за что на свете, — продолжала Северина. — Пойми, я не могла бы сойтись теперь больше ни с кем… И хочешь знать, почему? Я чувствую это и уверена, что не ошибаюсь: потому, что ты взял меня всю целиком. Я не могу найти другого, более подходящего слова; именно взял, как берут обеими руками какую-нибудь вещь, которую уносят с собой, которой пользуются постоянно, как своей собственностью. До тебя я была ничья. Теперь я твоя и останусь твоей, даже если стану не нужна тебе, даже если сама захочу уйти от тебя… Я не могу объяснить тебе этого как следует. Так уж мы столкнулись с тобой. Другие мужчины меня пугают, внушают мне отвращение, с тобой же это — для меня дивное наслаждение, настоящее небесное счастье… Да, я люблю только тебя одного и не могу полюбить никого другого!
Она протянула руки, она хотела сжать его в своих объятиях, положить ему голову на плечо, прильнуть губами к его губам. Но он схватил ее за руки и отстранил от себя, чувствуя с ужасом, что знакомая ему зловещая дрожь пробегает у него по всем членам и кровь горячей волной приливает к голове. В ушах у него звенело, он слышал как будто удары молота, неясный шум громадной толпы. Все начиналось как раньше, когда с ним бывали тяжелые припадки. С некоторого времени он не мог обладать Севериной при дневном свете и даже при свете свечи. Он боялся, что обезумеет, если увидит ее нагое тело. А сейчас в комнате горела лампа, ярко освещавшая их обоих; под расстегнувшимся капотом он увидел ее белую грудь, и его охватила дрожь, он начинал терять самообладание.
Северина продолжала с пламенной мольбой:
— Нет нужды, что жизнь наша словно приперта к стене. Пусть я не жду от тебя ничего нового и знаю, что завтрашний день принесет нам те же огорчения и ту же муку, какие были и вчера и сегодня. Все равно мне не остается ничего иного, как тянуть лямку своей жизни и страдать вместе с тобой. Мы вернемся в Гавр и будем жить, как живется, лишь бы иногда ты был моим, совсем моим, хоть на часок… Знаешь, я уже целых три ночи не сплю и мучаюсь у себя в комнате, я так хочу к тебе… Но ты был еще болен и потом был какой-то мрачный, угрюмый… я не смела… А сейчас, хочешь, я останусь у тебя? Это будет просто чудесно, я свернусь в малюсенький клубочек, я тебе не помешаю. А потом подумай: ведь это последняя ночь… В этом доме мы все равно что на краю света. Кругом ни души. Послушай, как все тихо. Никто сюда не придет, мы здесь одни, до того одни, что если бы даже умерли друг у друга в объятиях, до завтрашнего дня никто об этом не узнает…
В исступлении страсти, пламенея от ласк Северины, Жак уже протягивал пальцы к ее горлу, но она привычным жестом потушила лампу. Он схватил ее на руки и отнес на постель. Это была самая пламенная из их любовных ночей, самая прекрасная, единственная, когда они чувствовали, что сливаются друг с другом, переставая существовать порознь. Истомленные счастьем, разбитые до того, что, казалось, они больше уже не чувствовали собственного тела, они не могли уснуть и так остались друг у друга в объятиях.
И как тогда, в ночь признания в Париже, в комнате тетушки Виктории, так и в эту ночь Жак молча слушал, а Северина, прильнув к нему, без конца шептала ему на ухо. Может быть, в этот вечер, перед тем как погасить лампу, она инстинктивно ощутила веяние смерти. До этого дня она беззаботно улыбалась, не сознавая, что в объятиях любовника ей грозит смерть. Но сейчас в необъяснимом страхе она прильнула к его груди, ища защиты.