До конца школы Лёля неудержимо росла. И с ужасом думала: что будет дальше?.. На отметке метр семьдесят три она твердо решила самоубиться, но боялась огорчить родителей. И отказалась на физкультуре прыгать через козла: длинная, худая, ноги врозь — фу! — Замаячила двойка в году. Помог толстый одноклассник, еврей-гений-математик. Его водила в школу няня, у него до девятого класса были варежки на резинках. Он, тряся жирами, набегал на черного козла с коричневыми заплатами, валил его с ног и сам первый смеялся. Физрук плюнул на него, заодно и на Лёлю.

Еще сестер донимала непоправимая картавость из-за недоразвитого таинственного язычка в глубине горла. Вызов к доске вгонял в ступор: они лихорадочно подбирали слова без «эр», которые у доски исчезали из русского языка. И если бы не книги, они бы возненавидели школу окончательно. Нюра развлекалась тем, что «одевала» картонных барышень в авангардные наряды собственной придумки. А Лёля с удовольствием «меняла» пол гениям в учебниках: Аврааму Линкольну, Фарадею, Бойлю с Мариоттом. Еще сестры вели скорбный список: Джон Кеннеди, Урбанский, Цыбульский…

Черно-белое кино - i_031.jpg

Бернард Лауэр со старшим сыном Генрихом. Варшава, ок. 1916 г.

Наконец Лёля изрослась. Одно страдание долой! А с картавостью можно жить, если не болтать. Начались походы. Девочки несли в рюкзаках продукты, а физрук с ребятами — портвейн. У костра под гитару на английском пел битлов Юра Милославский, Князь, единственный на всю школу легальный бородач: разрешение на бороду — для прикрытия прыщей — ему дал директор за взрослый ум. Мальчики ловили рыбу, физрук учил их играть вместо хулиганской «сики» в степенный покер. Портвейн Лёле не понравился, но понравилась свобода, которую он приносил. Князь убеждал Лёлю, что на свете не может быть справедливости: один больной, другой здоровый, один умный, другой дурак. Заявил, что скоро свалит в Америку: в этом коммунячьем болоте клёво не будет.

Нюра кончила школу на год раньше Лёли и ждала ее, хотя учительница литературы настаивала не тратить зря время — идти в Текстильный на дизайнера.

Отец устроил Нюру в лабораторию Мосэнерго «электромонтером 4-го разряда». Пока в пузатой колбе варилась смесь трансформаторного масла с водой, она читала. Потом забытая колба начинала плеваться раскаленной бурдой. Подойти к плитке — выключить — было невозможно. От варева Нюру отстранили. Но она будто искала себе погибель и почти нашла: дотронулась до рубильника не там, где надо. Ее не убило — отбросило к стене. Из уважения к отцу ее не выгнали, кроме того, она по-женски нравилась завлабу — короткостриженая, под Лёлю, в черном самовязаном свитере — похожая на Гамлета.

На славянское отделение филфака сестры не добрали балла, их взяли на русское, вечернее. А днем на почте они паковали корреспонденцию — на полставки. Работу делали за час, потом маялись.

— Ой, девки, сколько наклали! — восхищалась начальница. — Вам бы на сдельщину.

Они впервые всерьез пошли по магазинам, до этого их обшивала-обвязывала Ида. И тут выявился скрытый талант Нюры. Она не копалась в вещах — даже в пустых советских магазинах безошибочно находила то, что нужно, как будто заранее все отложила. Различие сестер нарастало. Лёле хотелось быть проще, подстроиться, нравиться: родителям, подругам, начальству… А Нюра перла вперед без оглядки, подталкиваемая своенравием. Лёле хотелось выжить, а Нюре — жить. Но, на их печаль, у обеих были атрофированы зависть и честолюбие. Да плюс — лень вездесущая, постыдная, с которой неуклонно боролась Ида: «Ленивый — пропащий». Но в общем-то сестер губила не лень — созерцательность.

Первые курсы были тяжелые: латынь, старославянский, километровые списки по литературе… Кроме того, треть усилий тратилась вхолостую: история КПСС, политэкономия, диамат… Сестры не умели и боялись пользоваться шпаргалками и долбили все подряд добросовестно.

На четвертом курсе у них от учебы закипели мозги, казалось, шевелятся волосы. Ушлые однокурсницы сбросили скорость и кинулись, как потерпевшие, замуж и рожать — беременность упрощала учебу. И — креститься, чтоб хоть как-то насолить советской власти. Отличница Инка от страха одиночества тоже сдуру, второпях, вышла замуж и родила.

Ида мечтала, чтобы дочки обратились в ее лютеранскую веру и родили маленьких детей, можно даже без мужа, можно даже негритенка. Сестры же не хотели ни замуж, ни детей — хотели любви. Но на филфаке все ребята были недоделанные, малохольные… Сестры малодушно прикидывали, не бросить ли университет?

Помогла сокурсница. Она уже работала в издательстве «Советский писатель» и замолвила за них слово. Сестер пригласил на переговоры Гарольд Регистан, завредакцией, сын знаменитого Эль-Регистана, сочинившего гимн страны, и сам автор популярных песен: «Я встретил девушку, полумесяцем бровь…» и «Голубые города», которые иногда снятся людям.

В условленный час они поднялись на десятый этаж знаменитого дома Нирнзее в Гнездниковском переулке, который занимало издательство. Роскошный легкокрылый Гарольд обставил встречу театрально: подвел к огромному до пола окну со старинными бронзовыми шпингалетами, распахнул как дверь… Под ноги стелилась плоская крыша, уходящая в небо… По крыше расхаживали жирные нахальные сизари вперемежку с залетными расфуфыренными красавцами — дутышами, турманами. Голуби щекотно задевали голые ноги. Внизу была сказочная панорама: Кремль, бульвары, монастырь…

На смотрины к директору издательства Гарольд велел одеться неброско и не краситься, но сестры решили по-своему.

— Кончаете филфак? Замечательно, — сказал директор Лесючевский, пожилой, лысый, с брежневскими бровями, в потертом черном костюме. — Близнецы? Прекрасно.

— Мы двойняшки, — с нажимом уточнила Лёля. Лесючевский поколотил короткими пальцами по столу, ткнул селектор: «Местком ко мне» — и сказал вошедшему настороженному мужчине:

— У нас одно место. Нужно два.

— Мест н-нет, — заикаясь, пробормотал «местком».

— Найдите. Нельзя разлучать.

Нюру определили секретарем в редакцию поэзии народов СССР к Гарольду, а Лёлю — в экспедицию на антресолях, где она в паре с уходящей, но еще не ушедшей в декрет сотрудницей штамповала конверты.

Внизу, под антресолями, курили художники, оформители книг. Лестница была крутая, и Лёля, взбираясь наверх, прижимала юбку.

В издательство приходили живые классики: Катаев, Леонов, Симонов… И неизвестные, но легендарные: «сиделец» Юрий Домбровский, перед которым все благоговели, всклокоченный, с насморочным носом, никогда не снимавший пальто, синеглазый поэт-фронтовик Исаак Борисов в свитере с высоким воротом, игнорирующий свою пронзительную красоту.

Однажды в издательство забрел мосластый бесноватый Глазков. Он влез к Лёле на антресоли: «Дай самописку. Как зовут?» И, стоя, не задумываясь, написал ей акростих:

Лёля — дива, я бы… мне бы, —
Елки-палки, Боже мой! —
Лётом ввысь (высоко в небо),
Если б вы туда со мной…

Через полгода ее перевели в редакцию русской прозы секретарем. Заместителем заведующей был худой седой красавец с трубкой, в дымчатых, как у Цыбульского, очках, кавказец.

— Лёля, — привычно объяснил он, — если к телефону будут звать Федора Колунцева, Федора Ависовича, Тадеоса Ависовича, Бархударяна, Тодика, Федю — это все я.

А в редакции Нюры завелся практикант, молчаливый блондин античной лепки в джон-ленноновских очках. У Нюры сжалось сердце. Он носил голубые безупречные рубашки, прохладные на ощупь, и светлые джинсы. Пошел ее проводить. Говорили о литературе. Спустились к Москве-реке. Нюра лихорадочно прикидывала: Кремлевская стена кончается, вот уже Каменный мост, неужели ничего не будет?.. У зеленой деревянной сторожки они поцеловались…

Потом — два бесконечных выходных дня. А в понедельник целовались на крыше за развешанными на веревках простынями, пока их не погнала дежурная по крыше — старуха, похожая на Жана Габена: «Пошли отсюда!.. Блядство развели!»