— А сам учишься или груши околачиваешь?

— Я инструктор по горным лыжам. — Он застегнул на мне шлем и опустил забрало, прекращая пустые разговоры.

Отец Владимир встретил меня радостно, но с напряжением. Будто ему неудобно за благополучие: дом, сад… Да и я малость сник: кто я ему? Не друг, не брат… В придачу — нехристь.

— Ты в первый раз во Франции? — спросил отец Владимир.

— В четвертый, — похваляясь, ответил я и обмер: какого ж черта только сейчас его разыскал! Ведь так просто!

Из духовки раздался свист. В запеченной козлиной ноге торчал прибор типа отвертки — подавал сигнал о готовности мяса.

Я рассказывал про Веру Борисовну. Недавно она чуть не заморила себя лютым постом и тайком помирала в деревенской больнице. Меня чудом разыскала ее заместительница. Лешка-певчий набрал медикаментов в роддоме, где работал завотделением, и мы погнали в Тучково. Вера Борисовна лежала в вонючем бараке без сознания, дышала незаметно. Врача не было. Лешка долго не мог наладить капельницу: не попадал в вену — сосуды опали. В отчаянии он кольнул ее напропалую и — попал. Больные, колченогие старухи в тряпье сползались, как привидения, канючили: «Дай таблеточку…» После капельницы Вера Борисовна порозовела, открыла глаза, увидела нас и заворчала: «Только я к Нему собралась — тут вы опять!.. Снова меня на землю содите!»

Я вяло уговаривал отца Владимира вернуться в Россию: народ вроде очухался, религия встрепенулась…

— Отца Александра топором убили… — мрачно добавил отец Владимир, сбивая мой и без того несильный напор.

В ноги ему ткнулась небольшая белая кошечка с черной кипой на голове и розовыми голыми ушками, траченными еще подмосковными морозами. Он поднес ее к стене, забранной специальной рогожей. Кошечка прилипла как намагниченная.

— В Москву хочешь, Белка?

Кошка ответила тонким ультразвуком.

— Хочет… Тоже эмигрантка… — виновато улыбнулся отец Владимир. — Нет, Сережа, не поеду, поздно. Ношу нужно брать по плечу.

Разговор был окончен. Отец Владимир сел писать письма бывшим прихожанам — утром я уезжал. В саду закричал павлин. Ирокез повел меня купаться в самодельный прозрачный пруд, обсаженный березками и плакучей ивой. В холодной воде плавали крупногабаритные золотые рыбы. Они обнюхивали меня и равнодушно проплывали дальше.

На обратном пути меня не оставляла вязкая тоска по какой-то новой хорошей жизни, которая, по всему, должна бы наконец начаться, но ведь не начнется. Не только поп, ворон казачий русскоязычный из итальянской деревни и тот на родину не рвется, пропади она пропадом, русская сторонка! Достала всех. И вдруг вспомнил. Как-то на всенощной во время чтения Шестопсалмия, когда тушится паникадило и все, склонив головы, замирают в торжественном полумраке, прибежала Панка Кобылянская, бабка из соседней деревни: «Нюрка подыхает — не того нажралась!» Вера Борисовна Панку не любила за притворство, завистливость, сухие слезы. Но корова — дело святое, и мы сорвались спасать Нюрку.

Раздувшаяся корова лежала на боку и уже не мычала, лишь жалобно всхлипывала. Вера Борисовна по-бандитски отбила у пустой бутылки донышко и горлышком засунула «розочку» Нюрке под хвост. Корова испустила протяжный задний выдох и стала на глазах худеть. Вера Борисовна брезгливо оборвала воющую Панку:

— Ты слезы-то не лей попусту, хвост держи, чтоб не поранилась.

— Какая вы умная, — восхитился я. — Вам бы образование.

— Следить за скотиной надо. — Вера Борисовна вытерла руки о Нюркин бок. — Хозяйство вести — не мудями трясти… — И передразнила меня: — У-умная… Дура столяросовая! Была бы умная — ушла бы с немцами… как девьки наши ушли.

Мы договорились с отцом Владимиром встретиться на следующий год в Иерусалиме: он возьмет меня в поездку по святым местам. Но я знал, что не поеду: какой из меня богомолец. А Вера Борисовна все-таки к Нему ускользнула. Меня в Москве не было, так что мы даже не простились.

Соседка

— Борькя-я!.. Где мой сотовый?!

Это Тамара Яковлевна, соседка моя возлюбленная, шумит: опять внук ее с девками куда-то унесся и мобильник прихватил. Она пробралась сквозь малину к забору, где я мучился с бесконечным хреном, маленькая, похожая на пожилого спортсмена в тренировочном костюме, с огромным лопухом на голове под косынкой — от давления.

— Телефон потеряла. Крестины сегодня, а наши опаздывают, позвони, сынок, что стряслось? — Чтоб не стоять попусту, она выдрала здоровенный хвощ в половину ее роста.

— А как дитя назвали, по-нашему или по-ихнему? — Вопрос мой не праздный: внучка замужем за корейцем.

Соседка поправила лопух под косынкой.

— По-ихнему… Владиком… Ты хрен три против ветра и черняшку за скуло, иначе слеза прошибет.

С Тамарой Яковлевной, потомственной дворничихой, мы живем через забор треть века. Садовое товарищество наше пролетарского происхождения — все друг другу врут, завидуют, перегрызлись в кровь, а у нас разлюли малина… Ни на меня, ни на свою многоярусную родню она ни разу не повысила голос, а если вдруг и возопит: «Куда, пропадла?! Убью, сучара!..» — это на животный мир — курей, кошек или свинью Клаву, которые, видимо, что-то нарушили в ее огороде. Врать она брезгует, завидовать не умеет, вечером у забора, где основное наше общение, сетует: «Что ж они все заврались напрочь!.. Ведь это ж не упомнишь, где, кому, что наплел, а если собьесся потом — сраму-то!..»

— Что-то Фроси давно не видно? — Кошки Тамары Яковлевны столуются и у нас.

— Всю зиму с Васькой гуляла, теперь опросталась, котят попрятала, знает: пока слепые, я их купаю, а уж за ручку приведет — пусть живут. Прививку ей буду делать от беременности или Ваську ампутировать.

Когда-то она топила очередное поголовье, зарыла, утром услышала писк. Расколупала могилку — один живой. Теперь любимец. У Васьки с возрастом черный мех стал рыжеватый, как старый крашеный котик. Никакой кастрации она ему, разумеется, делать не будет и Фросю любезную не станет беспокоить. Вечерами она воркует с ними елабызным голосом: «Кисонька, девонька, мальчик усатый, пошли баиньки». Как-то Фрося потерялась, Тамара Яковлевна переполохала всю округу: «Кто найдет серую кошечку в положении, дам денег». Ее завалили котами всех мастей, среди них отыскалась и отощавшая Фрося.

Центровая ее проблема — Клава. На восьмидесятипятилетие Тамаре Яковлевне подарили живого поросенка, зарезать руки не дошли; теперь Клава — член семьи, второй год бродит по грядкам, похрюкивает, дети на ней катаются.

А Тамара Яковлевна сокрушается: «Ее не резать, ей боровка надо — петелька вон красная: гуляет…»

Свинку она назвала в память единственной подруги, покинувшей ее недавно. Клавдия Ильинична была культовым непререкаемым авторитетом для Тамары Яковлевны, ибо судьба Клавдии была значительнее ее собственной. Если Тамара Яковлевна в школу три года все-таки ходила, но работала дворником, то Клава без единого класса образования была старшим товароведом, сидела при Сталине как враг и вредитель, водила машину, играла на баяне и гитаре собственные песни, в молодости была красавицей — пережила четырех мужей (последний скромно повесился в шкафу, о чем Клава говорила с гордостью); родственников презирала за бессмысленность их существования. Умирала она на даче в одиночестве, ходила за ней только Тамара Яковлевна. На ночь Тамара Яковлевна селила у нее Фросю, но Клава кошек не любила, Фрося это чувствовала и мышей не ловила. Тамара Яковлевна печалилась, что «по живой еще Клаве мыши бегают», а Клава ругала подругу, что Фрося на крыше рвет когтями рубероид.

На сегодняшний день Тамара Яковлевна всех любит равно, но преференции — племяннику Сереге, у него болезнь Дауна. Тамара Яковлевна пасет его с детства. Родители Сереги в Москве с другими детьми-внуками, нормальными. Серега должен был помереть давным-давно, но за ним такой уход — живи — не хочу. Со спины нас часто путают: он тоже лысый и также ставит ноги елочкой, правда, одет несравненно лучше меня. Когда кличут его — я отзываюсь. Серега зовет тетку Ня-ня. Он тихий, но если Тамара Яковлевна забудет дать ему вовремя долгоиграющую таблетку, Серега «норовит ее доской или зубом». Тогда она несильно стегает его хворостиной. Болезнь племянника она плохо понимает, говорит: «Парень-то хороший, только отсталый».