Свежие руины поразили московских писателей. Они энергично возмущались и горячо восклицали:
– Какое безобразие!
– За это надо судить!
– Я как приеду в Москву, позвоню в газету, пусть пришлют фотокорреспондента, пусть напечатают фотографии!
– Нет, я позвоню Михалкову, пусть пришлет кинооператоров и сделает на этом материале «Фитиль».
Я скептически слушал своих друзей, хотя и не охлаждал их благородного гнева.
Церковное здание в Черкутине в течение веков несколько раз обновлялось. Обновлялась, несомненно, церковная утварь и, конечно, иконы. Едва ли уцелела в конце концов хотя бы одна из тех первоначальных, горяминских. Но надежда была.
Дело в том, что в 1798 году в Черкутине построена еще одна церковь, деревянная, на каменном фундаменте. Она построена на кладбище, на краю села, и освящена в честь Успения Богородицы.
Теперь сопоставим даты. 1798 год. Основная каменная церковь, достоявшая до директора Красноярова, относится к 1801 году. В 1798 году она уже строилась. Уже заказывались для нее новые иконы. Старые нужно убирать. Кладбищенскую церковь в 1798 году легко можно было оснащать ими. Все-таки доски крепкие, выдержанные, вековые. Все-таки старая намоленная икона для верующего человека всегда лучше новой. Все-таки подновить живопись на старой иконе дешевле, чем заказать совсем новую. Все-таки для верхнего ряда иконостаса не обязательно расходоваться на новые иконы. Подновить живопись, надеть новые медные оклады, и будет сияние на всю тихую деревянную кладбищенскую церковь.
Не знаю, как выглядело кладбище в 1798 году, когда строилась деревянная церковь. Теперь оно издали, если смотреть из нашего села, например, выделяется темным высоким островом, гораздо более высоким, нежели темная горизонтальная полоса всего остального села. Когда строили церковь, посадили и липы, и вот теперь они переросли деревянное сооружение: не видно из-за деревьев даже крестика.
Вообще, когда едешь по русской земле, особенно по «крепким» русским местам, например по Заволжью, по Керженцу, издали, за десять-пятнадцать километров, на самом горизонте, насколько может увидеть глаз, сразу выделишь из простых перелесков, из деревень, зеленеющих садами и ветлами, сразу выделишь и обозначишь сельское кладбище. Оно выделяется словно куст из травы, и, пожалуй, слово «куст» больше всего определяет дело. Так нам и сказали однажды, когда мы спрашивали дорогу:
– Вон, видишь куст. Доедете до него и возьмите влево.
Куст, когда подъехали, оказался деревьями тридцатиметровой высоты. Мы даже поспорили. Один говорил: потому на кладбище такие высокие деревья, что их десятилетиями не трогает топор. Они растут себе и растут. Другой настаивал: потому они в два раза выше остальных деревьев, что корни добрались в конце концов до гробов.
Как бы там ни было, кладбищенской церкви в Черкутине не видно из-за деревьев. Поэтому мы спросили у встретившейся нам черкутинской жительницы:
– Скажите, цела ли деревянная церковь, что стояла раньше на кладбище?
– Должна стоять, – как бы даже испугалась женщина. – Я сама давно на кладбище не была, но если бы сломали, было бы слышно. Она ведь не служит, церковь-то, с двадцать седьмого года. Внутри все повыгребено. Одна постройка осталась. Да вы сходите к дедушке Николаю, церковному сторожу, у него обо всем и узнаете. Дедушка Николай ослеп теперь, из дому не выходит. Но язык у него еще в действии, и разумом покуда скрипит. Кладбище выглядело так: большая зеленая луговина на краю Черкутина. Посредине деревянная церковь.
Потом (окружая церковь) могилы, липы, сирень. Потом (окружая все это) кирпичная ограда с железными витиеватыми решетками, У главных ворот кладбища, по эту сторону кирпичной ограды, лепились друг к дружке крохотные, словно игрушечные, домики. Каждый домик, однако, имел вид настоящей деревенской избы: и прясло, и завалинка, и два-три оконца, и дворик, и кровелька, и труба. Назывались эти избушки кельями, а жили в них одинокие женщины-монашки.
Бывало, мы заглядывали в оконца кельи (ребятишкам можно) и видели, что все там внутри тоже настоящее: стол, самовар на столе, сахарница, на полу чистые половички и даже беленая русская печка.
Домишки обветшали теперь, вросли в землю по самые окна. Иная крыша достает углом до зеленой травы.
В одной из этих келий должны были мы отыскать дедушку Николая – слепого и немощного сторожа закрытой кладбищенской церкви. Пригнувшись, протиснулись кое-как с крыльца в сени, чиркая спичками, нашли дверь, которая оказалась запертою изнутри на крючок. Сначала мы стучали вежливо, сгибом пальца. Однако толстая дверь, обитая рваным ватным одеялом, поглощала наш вежливый стук, и мы начали стучать кулаком. Никакого шевеления, никаких шорохов за дверью не слышалось. Мы стали дергать за дверь и окликать дедушку Николая. Тишина.
Кошка пришла на шум и стала оживленно бегать перед дверью. Должно быть, она давно не была в избе и теперь обрадовалась оказии: если бы открыли нам, вбежала бы и она.
Вдруг нам сделалось жутко. Пришла мысль: а не умер ли дедушка. Немощен, глух и слеп. Кто за ним ходит, кто следит? Если не сегодня, то рано или поздно так вот, вероятно, все и произойдет: будут стучать, дергать дверь, а потом, не достучавшись, выломают топором идя влезут через окно.
Кошка нетерпеливо бегала вокруг нас, совалась мордочкой к щели, царапала дверь когтями.
Как ни странно, кошачье царапанье оказалось успешнее нашего стука. За дверью что-то переменилось, что-то послышалось. Зашуршало по притолоке вокруг крючка, звякнуло, и дверь ослабла.
Желтобородый, пергаментный дедушка Николай отошел в сторону, не мешая нам пройти в горенку. Кошка бросилась вперед нас, сунулась к лакушке, выразительно поглядела на хозяина и стала ластиться об его латаные-перелатаные валенки.
Дедушка Николай почти не слышал. Никак не мог он понять, кто мы такие и что нам нужно. Я кричал ему в самое ухо, но, крича, можно было передать только голую суть. Немыслим был задушевный разговор, который расположил бы дедушку к неожиданным пришельцам. К тому же он нас не мог видеть из-за слепоты. Оставался нелепый, на всю избушку, а казалось – на все Черкутино, крик.
– Церкву, церкву хотим поглядеть!
– Ломать хотите? Пусть бы постояла еще немного.
Дедушка говорил с нами, как с детьми, тихим ласковым голосом, и крик мой оттого был еще нелепее.
– Нет, мы не ломать, мы только поглядеть! Не осталось ли чего! Иконы!..
– Жечь хотите иконы-то? Погодили бы еще немного.
– Не жечь! Мы интересуемся живописью! Изучаем старину! Можно ли нам сходить в церковь?!
– Давно я там не был. Одно скажу: давно уж все растащили. То одна придет: «Дядя Николай, дай иконку», то другая придет: «Дядя Николай, дай иконку». А я так подумал: все равно им пропадать – берите. Берите, милые, молитесь. Здесь им все равно пропадать. Ну вот, сначала приходили спрашивали, а потом без спросу стали в церковь ходить, а потом я ослеп и ослаб. Теперь, я думаю, там вовсе ничего не осталось. Сходите, поглядите. Там не закрыто. Кто хочет заходит, чего хочет берет. А я давно там не был, давно.
Войдя в кладбищенские ворота, мы оказались на широкой прямой тропе, заросшей травкой. Справа и слева от тропы стояла стеной бурная зелень запущенного кладбища. Впереди, в перспективе, тропа, или, скажем, аллея, заканчивалась небольшой деревянной церковкой. Кладбище не было заброшено в полном смысле этого слова. На нем продолжали хоронить. Но оно было невероятно запущено. Липы восемнадцатого века разрослись и сплелись ветвями, образовали сыроватый полумрак. Десятилетиями падали на землю прутья с неисчислимых грачиных гнезд. Эти прутья перегнивали. Десятилетиями падал на землю грачиный помет, он перемешивался с землей и прутьями. Перемешивалась в течение многих десятилетий и сама земля. Валялись кости, обломки истлевающих деревянных крестов. Мы едва своротили с тропы в заросли кладбища – и скорее назад, на дорожку, где все-таки солнечно, и воздух свеж, и деревянная церковка впереди.