Однако участок архангеловой одежды смылся, обнажив точно такой же левкас, как и в первом случае. В отчаянии я ставил компрессы куда попало: на руки архангела, на фон, на нимб, на лик, наконец. Результат получался один и тот же.

– Факир был пьян, и фокус не удался, – ехидно подвел итог моей деятельности Сергей Васильевич.

Да, фокус не удался. Но почему? Какая-то вопиющая нелепость. На доске шестнадцатого века живопись девятнадцатого, и больше ничего нет. Абсурд. Новый, свежий, без крокелюров левкас. Самодовольный, плоский, тупой левкас вместо яркой живописи. Куда ни сунешься со своим компрессом, всюду натыкаешься на ровную плоскую белизну.

По какому-то наитию, а может, просто со зла и от полного отчаяния я углубил наискось острый конец скальпеля в белую, ненавистную мне слепую массу и сильно поддел, подковырнул ее. Кусочек левкаса величиной с трехкопеечную монету отскочил и стрельнул к потолку. Следующее мгновение принадлежит к тем, которые, как говорят, человек вспоминает в свой смертный час. Донышко образовавшейся выемки горело сочной и ровной киноварью. Иконописец-обновитель не стал писать по древнему письму, а сначала покрыл его своим левкасом, снова загрунтовал. Осторожными теперь движениями носика скальпеля я расширил брешь в шестнадцатый век до прямоугольника в несколько квадратных сантиметров, а потом этот прямоугольник промыл растворителем.

Я не знал способа, которым реставраторы удаляют левкас, положенный поверх живописи. Да и непозволительно было бы мне самому браться за такую икону. Я отвез ее в Москву и там отдал в опытные руки реставратора.

Между прочим, новый архангел оказался написанным вверх ногами по отношению к прежнему, основному архангелу. Оно и понятно: положив новый грунт, живописец забыл потом, где у иконы верх, где низ. Скорее всего, он вовсе не задумывался над этим.

11

Ну что ж, такова материя этой книги. Когда пишешь про целинные земли (а я писал), то и дело встречаются на страницах «пшеница», «степь», «дрофа», «тракторист». Когда пишешь книгу о грибах (а я писал), то и дело встречаются на страницах «сыроежки», «рыжик», «опушка», «мухомор».

Сегодня я пишу об иконах. Удивительно ли, что встречаются на страницах «оклад», «церковь», «Михаил Архангел», «Борис и Глеб». Если речь в книге идет об иконах, нужно описывать иконы.

Я не специалист, не искусствовед. Мне трудно было бы заниматься сравнительным анализом новгородской и суздальской живописных школ, или сравнивать московские царские письма с письмами северными, или дать развернутую характеристику строгановского письма.

Но поскольку речь в моих записках идет об иконах и приходится постоянно упоминать тот или иной иконописный сюжет, то, прежде чем написать еще два-три в меру занятных эпизода из истории моего увлечения, я хочу взять на себя смелость сказать по нескольку слов об основных, о наиболее распространенных, наиболее часто встречающихся иконописных сюжетах.

Читатель может пропустить эту главу, если она окажется очень скучной, как, впрочем, и вообще он может отложить, даже выбросить эти записки и взять что-нибудь более близкое его душе: о строительстве газопровода, о подвигах разведчика, о колхозной МТС. Я и сам не век собираюсь писать об иконах – одну только эту книгу. А там перейду на живой, современный материал. Напишу о директоре совхоза (есть у меня на примете интересный директор), напишу большую автобиографическую книгу, напишу исторический роман из времен Василия Третьего, напишу (вслед за своими «грибными» записками) книжечку о целебных травах…

А пока я буду рассказывать об иконах. Конечно, именно этой главы могло бы совсем не быть. Но возможно, иной читатель, твердо знающий, чем «Венера» Джорджоне отличается от «Венеры» Тициана, не знает с такой же четкостью, чем «Владимирская Божья Матерь» отличается от «Боголюбовской Божьей Матери». Может быть, читатель, представляющий себе разницу между «Мадонной» Рафаэля и «Мадонной» Боттичелли, более смутно различает, что такое «Илья в пустыне», а что такое «Огненное вознесение Ильи», что такое «Успенье», а что такое «Благовещенье».

Если это так, если действительно не каждый, придя в Третьяковскую галерею и Русский музей, умеет, не читая таблички, издалека отличить «Рождество Богородицы» от «Рождества», или «Введение» от «Сретенья», или «оранту» от «одигитрии», то, может быть, и эта глава принесет какую-нибудь простейшую пользу. По-моему, при всех обстоятельствах лучше знать немного больше, чем немного меньше, в особенности если речь идет о родном национальном искусстве, завоевавшем, впрочем, себе великую интернациональную славу.

Необходимо сделать две существенных оговорки. Во-первых, иконописных сюжетов сотни, сотни и сотни. Все их невозможно не только описать – перечислить. На иконах изображаются разные эпизоды из Библии, как из Ветхого, так и Нового Завета, пророки, апостолы, отдельные их деяния, огромное количество святых в разнообразных сочетаниях и комбинациях. Речь может идти только о наиболее распространенных, о наиболее часто встречающихся сюжетах.

Во-вторых, сюжет один, но иконы разные. Дело в том, что нет на свете двух одинаковых икон. Да, существуют каноны, по которым «Вход в Иерусалим» нужно писать, изображая ослика, и чтобы на ослике сидел Иисус Христос, и чтобы стояли деревья, и была архитектура Иерусалима, и люди бросали бы под ноги ослику пальмовые ветви и одежды.

Сюжет четко определен. Но сколько бы мы ни увидели на своем веку «Входов в Иерусалим», все «Входы» будут отличаться друг от друга, как полотно Нестерова отличается от полотна Репина и как полотно Врубеля отличается от полотна Васнецова.

Можно взять пример еще проще, без деревьев, без архитектуры, без многих действующих лиц, скажем оглавный «Николай Угодник». По сути – портрет. Всю доску занимает лицо Николая, по-церковному – лик. Предопределено, что у Николая должна быть борода, предопределено портретное сходство на всех многочисленных иконах. Никто, взглянув хоть раз, не спутает Николая Угодника с другим святым. И все-таки все Николаи разные, точно так же как неодинаковы портреты, написанные с Пушкина Тропининым, Кипренским и всеми позднейшими художниками.

Значит, нужно иметь в виду, что я в этой главе буду говорить о канонических иконописных сюжетах, а не о живописных качествах той или иной конкретной иконы.

Вот как о том же самом рассуждает иконописец Севастьян в замечательном рассказе Лескова «Запечатленный ангел»: «…только в обиду нам выдумано, что мы будто по переводам, точно по трафаретам пишем. А у нас в подлиннике постановлен закон, но исполнение его дано свободному художеству. По подлиннику, например, ведено писать святого Зосима или Герасима со львом, а не стеснена фантазия изографа, как при них того льва изобразить, Святого Неофита указано с птицей-голубем писать; Конона Градаря с цветком, Тимофея с ковчежцем; Георгия и Савву Стратилата с копиями, Фотия с корнавкой, а Кондрата с облаками, ибо он облака воспитывал. Но всякий изограф волен это изобразить, как ему фантазия его художества позволит…»

Между прочим, существует вульгарная точка зрения, будто необходимость писать канонизированные сюжеты сковывала инициативу живописцев, держала их в деспотических рамках, вступала в противоречие с талантом и волей художника. Думать так можно, только не имея ни малейшего представления о живописи вообще. Постараюсь пояснить свою мысль.

Представим себе, что художнику, живописцу, мастеру колорита и композиции, мастеру линии и тона предопределено писать только тысячу установленных сюжетов без права выхода за пределы этой тысячи. Нет, для наглядности возьмем совсем неправдоподобный случай, будто художнику дано писать один-единственный сюжет и ничего больше. Что бы это означало на самом деле? Это означало бы, что у художника лишь отнято право думать над тем, что называется литературной стороной живописного произведения. А я бы сказал наоборот: художнику в этом случае было бы подарено право не думать над литературной стороной картины, но сосредоточить все свои способности на чисто художественных, на чисто живописных сторонах своего искусства. Композиция картины в рамках одного и того же сюжета может быть и бывает в действительности совершенно разной. Композиция картины, соотношение цветов, техника, тончайшие оттенки, цветовая гамма и ее распределение на плоскости – все это оставалось бы в руках художника. Избавленный от необходимости тратить свои усилия и свой талант на литературную, то есть второстепенную, сторону дела, он мог бы сосредоточить свои способности на решении чисто живописных, композиционных, колористических задач. Он шел бы не в ширь (каждый раз новый сюжет), а в глубину своего искусства: каждый раз все новые и новые задачи в области цвета и линии, каждый раз новое решение этой задачи. В искусстве идти в глубину всегда означает идти вверх, в высоту, оттачивать мастерство, достигать совершенства.