Рука Ласло Киша потянулась к пистолету, оттягивающему карман кожаной куртки.

— Слыхали приговор истории, товарищ поэт? Чего ж ты не реагируешь? На тебя клевещут, твой революционный подвиг, грязью обливают! Ну?!

Дьюла Хорват стоял неподвижно. Ни кровинки в лице, ни искорки в глазах. Статуя из каррарского мрамора, убитая морозом. Он, честный мадьяр, проливший кровь в борьбе с фашизмом, борец за истинный социализм, превратился в предателя? Чудовищно! Так было и с молодежью. Мирно демонстрировала, распевала весенние песни, а потом, не щадя жизни, бросилась в бой. Ее оскорбила, ожесточила речь Эрне Герэ. Выступая 23 октября поздно вечером по будапештскому радио, он назвал фашистским сбродом, ударными отрядами контрреволюции преданных сынов народной Венгрии, чистых юношей, таких, как Мартон, демонстрирующих свою любовь к истинному социализму. Кровью своей Мартон утвердил на венгерской почве великие перемены.

Ласло Киш не понял молчания своего друга. Гримаса отвращения исказила его лицо.

— Bloody fool![11] — выругался он по-английски. В то же мгновение атаман круто повернулся к любителям поэзии, выхватил из кармана кольт.

— Именем революции!.. Перемирия с вами нет. И не будет.

Дьюла схватил пистолет, резко повернул дуло к земле.

— Что ты делаешь, скотина?! Не смей!

Киш спрятал кольт в карман, презрительно усмехнулся.

— Христос воскресе, стариканы! Благодарите поэзию за то, что живы остались. Пойдем, либерал!

Они ушли.

А венгры остались у памятника. Не глядя друг на дрyra, дрожащими руками поправляли зимний наряд на Михае Вёрёшмарти.

ТИХИЙ БУДАПЕШТ

Семь дней и ночей Будапешт полыхал огнем орудий, выстукивал пулеметные очереди, захлебывался скороговоркой автоматов, декламировал стихи Шандора Петефи, бил в шаманьи бубны, утешался перезвоном черных колоколов, распевал старые песни, плакал, проклинал, радовался.

Теперь замер, затаился, чего-то ждет.

Вглядывается Жужанна в сырую угарную ночь, и все большей и большей тревогой полнится ее сердце, Нет, это не долгожданный предрассветный покой, пришедший на смену раскатам шторма. Короткое затишье перед новой, еще более опустошительной бурей.

Вооруженное перемирие!

Хлопья пепла со всех пожарищ слетаются к подножию будайских гор, на сквозной дунайский простор, Дождь и ветер прижимают к реке траурные снежинки.

Под тяжкой ношей пепла живой, стремительный Дунай потемнел, застыл, как мертвый омут, слился с ночным мраком. Время от времени в его скользкой, как черный лед, поверхности вспыхивали пожарные зарницы.

Пустынной стала большая дорога Европы, омывающая восемь государств. Ни с юга, ни с севера не идут пароходы. Караваны судов и самоходных барж заякорены на подступах к Будапешту, неподалеку от Мохача и в тихих заводях Житного острова. Боятся идти дальше. Выжидают.

Вооруженное перемирие!

Во имя чего? Да разве Ласло Киш и такие, как он, способны обеспечить мир? Разве можно оставлять оружие в руках людей, одержимых манией убийств?

С наглухо задраенными люками, с опущенными дулами пушек уходят русские танки по темным безлюдным улицам, мимо гор булыжника, за которыми с оружием в руках затаились «баррикадные солдаты».

Печальный ночной марш.

«Двенадцать лет прикрывали своей грудью, своей броней, а теперь бросаете на произвол этих… Да, мы виноваты, очень виноваты, но нельзя нас так наказывать. Почему вы так жестоки с нами?»

Некому ответить Жужанне. Теперь все только вопрошают. Миллионы людей не понимают, что происходит. Арпад во многом разбирался еще шестого октября, и сегодня он не растерялся бы. «Где ты, Арпи? Прости, любимый!» — шепчет она, и слезы струятся по ее щекам, охлаждают запекшиеся губы.

Вооруженное перемирие!

С кем примирилось правое дело? С бешеными от злобы мстителями?

Кто же теперь преградит дорогу войне, палачам, насильникам, грабителям? Кто покарает изуверов, превративших Венгрию в лобное место, в голгофу, в кровавое поле?!

Жужанна впилась пальцами в подоконник, застонала.

Из темного угла комнаты донесся слезный голос матери:

— Не надо, доченька! Пожалей хоть нас, если себя не жалеешь.

Трудно в такую ночь не стонать, не отчаиваться, не взывать к друзьям, к любимым.

Где ты, Арпад? Куда пропал? Нет, не пропал. Жив! Не примирился! С оружием в руках пробиваешься сквозь ночной Будапешт в горы, в леса и будешь сражаться там как партизан, подпольщик.

В Венгерской Народной Республике коммунисты уходят в подполье!

Покидают Будапешт и раненые советские солдаты. Самолет за самолетом поднимаются с аэродрома Тёкель. Бинты, пропитанные кровью… Юношеские лица, искаженные страданиями… Глаза, полные душевной боли…

— Друзья!.. Товарищи!.. С вами училась в Москве, бывала в театрах, спорила, мечтала, играла в волейбол… Простите!

— Доченька, умоляю, не надо! Ложись!

Поезд за поездом уходят на ту сторону Дуная, к степному Сольноку, к пограничной Тиссе. И в каждом вагоне полным-полно раненых, друзей Жужанны. И за нее они пролили свою кровь в Будапеште, за ее Венгрию, за то, о чем мечтали Кошут, Петефи.

Семь дней и ночей она не понимала этого и вот только сегодня…

Рассвело.

Жужанна накинула непромокаемый плащ и отправилась в город. Мать не могла удержать ее.

Ветер с дождем гнал обрывки газет по обезлюдевшим улицам. Черные тучи, как гигантские шары перекати-поле, проносились над Будапештом.

Темен, приземист, мрачноват, не похож на себя каменно-кружевной, стрельчатый дворец парламента, резиденция правительства Имре Надя, потерявшего управление страной.

Пустынна площадь имени Лайоша Кошута. Остывают под холодным дождем ее камни, нагретые толпами демонстрантов, гусеницами танков, бронетранспортеров, колесами машин.

Ветер сорвал с бронзовой фигуры Лайоша Кошута длинную широкую ленту с какой-то надписью, скрутил ее, швырнул на землю. Распрямился вождь венгерской революции 1848 года, перестал хмуриться, тревожиться, оскорбляться, негодовать. Надолго ли? Не стащат ли его снова с пьедестала, не заставят ли маршировать во главе «туруловцев» по народному Будапешту, где давным-давно нет ни австрийской короны, ни ее наместника, ни венгерских магнатов?

Дождь заливает очаги пожаров на Дунайской набережной, уносит темные бинты, патронные гильзы, расстрелянные красные звезды, эмблемы Кошута, трехцветные кокарды, солдатские погоны, береты «национальных гвардейцев», листовки со стихами Петефи.

Тихо вокруг памятника Петефи. В угрюмое безмолвие погружен вождь мартовской революционной молодежи. Деятели клуба Петефи пытались пристроиться на пьедестал великого поэта. Но Петефи всегда презирал таких, «Он вцепился в меня, чтоб я его поднял ввысь… — писал он в свое время, — Я стряхнул его, как червя, прилипшего к моему сапогу!»

Стряхнул все, что прилипло, прицепилось к нему за эти смутные дни. Ливень смыл с темной бронзы грязные и кровавые поцелуи.

Тихо и на другой стороне Дуная, на маленькой площади, у квадратного зеленого холмика, на котором стоит генерал Иосиф Бем с простреленной рукой, в черной шляпе с пером. Перестали бесноваться у его подножия самозванные «гвардейцы». И посветлел темный лик генерала революционных войск.

Медленно, неохотно, настороженно просыпался Будапешт. Изредка промелькнет прохожий.

Ветер прогнал тучи, небо блеснуло летней голубизной, и робко выглянуло негреющее сиротское солнце.

Длинная широкая аллея, недавно зеленая, светлая, праздничная, а теперь холодно-угрюмая, с темными провалами окон, исковерканная, засыпанная битым стеклом, вывела Жужанну на площадь Героев. И тут она увидела такое, что заставило ее внутренне содрогнуться.

Остановилась на углу, у железной ограды югославского посольства, и с отвращением смотрела на то, что творили «баррикадные солдаты».

Красноглазые, закопченные, с заросшими лицами мужчины и женщины, мало похожие на женщин, прокуренные, чумазые, взъерошенные, в шапках, штанах и куртках, с сигаретами в зубах, яростно бушевали вокруг темной бронзовой фигуры, вознесенной на белый утес. Размахивали автоматами, одержимо бросали в небо береты, кепки, бесновато хохотали, истошно пели, неистово крестились, чмокали друг друга, целовали оружие, плевались, плясали.

вернуться

11

Проклятый дурак!