— Ах, молодость!.. — с завистью говорил Дьюла. — Парень побежал на кладбище так, будто спешит заре навстречу.

Шандор поправил ковер, сдвинутый Мартоном, смахнул со стола алые лепестки и капли дождя, оставшиеся от букета роз.

— Дьюла, зачем ты ему морочишь голову? — Шандор укоризненно посмотрел на старшего сына. — Чего добиваешься? Куда нацеливаешь?

— Куда нацеливаю? Не хочу, чтобы он был доверчивым, как теленок, ослепленным, немым, покорным. Рожденный летать должен летать!

— Все стихами шпаришь? Попробую и я.

Шандор тихо, без всякого выражения, как обыкновенные прозаические слова, произнес:

Помни, что, ты когда рождался,
Вокруг крик радости раздался.
Живи же так, чтоб в час твоей кончины
Все плакали вокруг, а ты один смеялся…

Это первая песня твоего отца, Дьюла! И твоей матери. Глядя на вас, мы всегда так молились.

Не ожидая, что скажет сын в ответ, он взял газету и уткнулся в нее.

Дьюла с тяжелым вздохом опустился в широкое кресло, положил в камин буковые чурки и, глядя на медленно разгорающийся огонь, думал об отце. «Честный ты, старик, но ужасно ограниченный, с добровольными шорами на глазах. Плохо видишь, плохо чувствуешь, еще хуже понимаешь жизнь. Что ж, для тебя это, пожалуй, естественно. Не можешь ты видеть и анализировать жизненные явления так, как я. Причина простая. Живем мы в разных интеллектуальных этажах. Ты силен своей наивной верой, ослеплением. А я… все вижу, все понимаю со своей вышки. На капитанском мостике всегда находились интеллектуалисты, история всегда вручала компас и руль корабля докторам, адвокатам, писателям».

Из своей комнаты выскочила Жужанна. Она была в ярко-васильковом платье, в белых с синей отделкой туфлях, свежая, надушенная.

— Звонили, Дюси?

Дьюла отрицательно покачал головой и внимательно-неприязненно посмотрел на сестру. Темные вьющиеся ее волосы особенно хорошо уложены, а на смуглом лице сияет какое-то тревожно-радостное ожидание. На что она надеется в такой день? Кого ждет? Откуда радость? Прислушивается к телефону и не слышит, как бухает Будапешт во все свои колокола.

Дьюла не понимал, что она и не могла быть другой. Вчера и позавчера была такой же весенней, чего-то ждущей. И завтра будет такой же. Пора любви!

Дьюла любил сестру, желал ей добра, но сейчас он почти ненавидел ее. Радоваться сегодня чему бы то ни было — святотатство. Кто же мешает ей понимать, по ком звонят колокола? Конечно он, Арпад Ковач. Смешно и противно. Сорокалетний жених и юная невеста! Но ничего уже, видно, не поделаешь. Жужанна Хорват, редчайший мадьярский цветок, скоро станет женой пепельноволосого доктора-историка, не по праву носящего славное имя князя Арпада, отца Хунгарии.

Дьюла с трудом преодолел острое желание высказать свои мысли вслух.

— Что с тобой, Жужа? — ласково спросил он.

— Мне показалось… Я жду звонка.

— Он должен позвонить?

— Да, он! — вызывающе ответила Жужанна. — Что дальше?

— Арпаду Ковачу сейчас не до тебя. Он сейчас там, около мавзолея Кошута, где отдают посмертные почести его другу, Ласло Райку. Кстати, до сих пор непонятно, как сам Арпад уцелел в застенках Ракоши?

Она холодно взглянула на брата и пошла к себе.

Мимолетный острый разговор с Дьюлой еще более омрачил ее. Настроение Жужанны вовсе не было таким сияюще-радостным, как показалось Дьюле.

— Постой! — Он преградил ей путь к двери. — Нет, сестричка, тебе не показалось. Да, звонили. И звонят! Но не телефонные звонки, а сто двадцать «божьих домов» Будапешта. Неужели не понимаешь, по ком звонят колокола? Кто тебе закупорил уши? Кто запретил понимать? Не твой ли женишок? «Все плакали вокруг, а он один смеялся!..» — издевательски произнес он.

Свет схлынул с лица Жужанны, оно стало темным и совсем не юным и не красивым.

— До чего же ты злой, дорогой братец!

— Да, злой. И горжусь. Это такого рода злость… будят совесть даже тех, кто окаменел в гипнозе.

Она знала, по ком плачут колокола. Но не хотела говорить об этом с братом, не пожелала стать на его позицию. Нельзя с ним мириться даже сегодня. Враждовать они стали с тех пор, как в доме Хорватов появился Арпад Ковач. Дьюла сразу же проявил к нему откровенную неприязнь, перешедшую в ненависть. Не щадил и сестру. Посмеивался над ее первым чувством.

Жужанна ничего не сказала, ушла к себе.

Старый Шандор покачал ершистой головой.

— От злости до бешенства рукой подать. Ах, дети! Из одного вы корня, да ягодки разные. Зря ты ее обижаешь, Дюси. Да еще теперь. Невеста! Или ты хочешь, чтобы она осталась старой девой? Вроде тебя, вечного холостяка, да?

— Ладно, прекратим.

Дьюла отвернулся от отца, достал блокнот, вооружился карандашом.

Шандор взял кованую плетенку и ушел.

Жужанна стояла у раскрытого окна своей комнаты и сквозь невыплаканные слезы смотрела на людей, идущих на Керепешское кладбище.

Огромный город, глубоко печальный, погруженный в тяжкие воспоминания, рыдающий траурными мелодиями, стал как бы собственным сердцем Жужанны.

Людская река. Траурные флаги. Венки, цветы… Гробы с прахом безвинно погибших стоят у мавзолея Кошута. «Вы жертвою пали…» Коммунисты, преданнейшие сыны народной Венгрии…

Как это могло случиться? Почему и кто это сделал?

Жужанне не довелось видеть Ласло Райка живым. Она была почти девочкой, когда его казнили. И все же она хорошо знала этого человека, Арпад много рассказывал о своем друге и учителе, старом коммунисте Венгрии, неутомимом подпольщике, великолепном организаторе, гордом и красивом мадьяре-витязе, любимце рабочего Будапешта, Да и не только Будапешта. Всюду, где он ни появлялся: на заводах Чепеля, среди рыбаков Балатона, в шахтах Печа, в цехах московского автозавода, в окопах Мадрида, в тюрьме Ваца, — он возбуждал к себе живой интерес, сразу приобретал друзей.

Оклеветан. Измучен пытками. Задушен намыленной веревкой. Темнее, холоднее стала Венгрия. Обрублена какая-то жилка, питающая горячей, чистой кровью сердце государства. Тяжелые потери понесли Справедливость, Правда, Честь, Вера. Была попытка обесчестить, забросать грязью армию венгерских революционеров, воспитавших Ласло Райка.

Нет! Растоптан, валяется в грязи, презираем лишь тот, кто именем партии сводил личные счеты с неугодными ему, не сломленными в открытом бою людьми.

Пал, сраженный роскошным казенным листом, вельможным доносом, который не нуждается в доказательствах. Приговор вынесен ему до того, как был выписан ордер на арест. Судьба его решилась предельно упрощенно. Гуртовой список и резолюция божественного наместника на венгерской земле, две крупные жирные буквы: «ЗА». Он за то, чтобы не существовали все, кто умнее его, талантливее, трудолюбивее. Он за то, чтобы вокруг него роились только хитрые дураки, умелые подхалимы, благообразные карьеристы, за то, чтобы один изрекал мудрость, а все прочие безмолвствовали и работали, работали, работали. Он за то, чтобы его личность светила всем и каждому. Не светит? Ничего, засветит, если лишить всех и вся света. Он за то, чтобы опустошить миллионы душ, а свою до краев наполнить.

Не наполнишь! Нет души у идола. Культ личности самый хрупкий, самый недолговечный из всех культов. Призрак величия.

Оклеветан. Измучен. «Так надо!» — уговаривали его следователи. «Так надо!» — шептали ему загробными голосами те, кто вел его на виселицу. «Так надо!» — решил в конце концов и сам Райк, чтобы поскорее покончить с неимоверными муками, выпавшими на его долю, и ринулся на виселицу.

«Так надо!..» Умирая, Райк должен был, во имя идола, оклеветать себя, погибнуть в прошлом, в настоящем и будущем.

Тело Ласло Райка стало прахом, а дух живет. Тело бывшего наместника бога на венгерской земле еще существует, но дух его уже стал смрадным пшиком. Идол спрыгнул с пьедестала, поспешно покинул Венгрию и где-то доживает свой жалкий век. Возмездие свершилось. И это закономерно. «Тот, кого могущество ставит выше людей, должен быть выше человеческих слабостей, иначе этот избыток силы поставит его на самом деле ниже других и ниже того, чем он сам был бы в том случае, если б остался им равным». Чуть ли не двести лет назад прозвучало это грозное и доброе предупреждение Руссо. Пусть же глухие пеняют на себя. Ниже людей и ниже себя будет всякий, кто самовозвысился не по заслугам, кто опекает угодливых обманщиков.