Имре быстро и просто решил судьбу профессора Дьюлы Хорвата. Улыбнулся, сказал:

— Не имеем права предупреждать.

— Я много раз его предупреждал. — В словах Шандора нет даже горькой печали. Она будет терзать его потом, когда утихнет Будапешт, когда с его камней смоют кровь Мартона и тысяч таких, как он, венгров и русских.

Когда ты воочию убедился, сколько бед натворили на твоей земле враги и предатели, когда видишь, как фашистская лапа терзает сердце народной Венгрии, когда петля карателя чуть не удавила тебя самого, когда глубоко понял и почувствовал, что снова стал тем, чем был всю жизнь, — в такое время нельзя не вынести беспощадного приговора тяжко виновному, пусть это даже твой сын. И к самому себе, к своим вольным и невольным промахам и слабостям тоже неумолим.

Нет прекраснее на свете дела, чем это — своей жизнью утверждать жизнь.

Шандор бачи в темно-синем рабочем комбинезоне, тронутом кое-где оружейным маслом, смуглый, с прокуренными усами, с большой седеющей головой, скупой на движения, строголицый, деловитый. Внешне он ничем не напоминал ни парижского коммунара, сражавшегося на баррикадах, ни мастерового московской Красной Пресни, закладывавшего один из краеугольных камней пролетарской революции, ни петроградского рабочего, штурмовавшего Зимний дворец. И все же он был им сродни.

Юлия открыла глаза, посмотрела на подругу.

— Ты ждешь, что и я… Хорошо! А Мартона он предупредил?

— Но это же приговор!.. А разве мы имеем право?

— Он сам себя приговорил.

— Да, это так, но… Я уверена, что Арпад еще раз попытался бы помочь ему.

— Что ж, давайте попробуем и мы, — согласилась Юлия.

— Я возражаю, — сказал Имре.

Шандор молчал. Ему предстояло произнести последнее слово. Он сказал:

— Предупредим! Пусть пеняет на себя, если…

Часовой Антал распахнул дверь, впустил Дьюлу Хорвата.

Это уже дряхлый старик. Лицо его молодое, волосы не поседели, но он обречен. И это видно каждому с первого взгляда. В движениях нет осмысленной энергии, только тупая, темная инерция. В выражении лица, во взгляде — подавленность, безысходное отчаяние. Ни на кого не глядя, понуро бредет к себе.

— Добрый день, профессор!

Он отчужденно смотрит на Юлию.

— Не узнали? Невеста вашего брата, которого вы…

Жужа схватила подругу за руку, крепко стиснула ее.

Дьюла всмотрелся в Юлию и кивнул головой.

— Узнал. Жива? Удивительно!

— А я не удивляюсь. Тот, кто не позволил себя обмануть, кто боролся за правое дело, будет жить вечно. — Юлия усмехнулась. — Извините за плохие стихи, профессор.

— Дьюла, где ты был? — спросила Жужа.

— В парламенте. Такое там увидел! Вавилонское столпотворение. Имре Надем вертят, как хотят. Все делегации. И от каждой нафталином смердит, а то еще приятнее — трупом. Хортисты явились в своих старых мундирах, со всеми орденами. Заводчики размахивают акциями… Помещики требуют возвращения конфискованной земли. Стучат по столам увесистыми палками в приемных Надя и министров… Врываются в кабинеты, шумят, угрожают… А в коридорах зазвучал старый припев: «Ваше превосходительство… Ваше благородие…» А на улицах еще хуже. Костры… из книг, из людей.

— Коммунистов бросают в Дунай, — добавила Юлия. — И не только коммунистов. Их жен, детей, друзей.

— Видел и такое… Да разве мы этого хотели?.. Продали! Надругались! Потопили в крови то чистое, святое, за что воевала и умирала молодежь.

Жужа переглянулась с отцом и сказала:

— Дьюла, мы уходим отсюда. Пойдешь с нами?

— Куда?

— К Арпаду.

— Нет, к нему не пойду. И здесь не останусь.

— Куда же ты?

— Не знаю. Ничего не знаю. — Махнул рукой, ушел к себе.

Юлия вздохнула без всякого сожаления.

— Все ясно. У поэтов своя особая дорога, они витают в облаках.

С улицы донеслись автомобильные гудки, скрежет тормозных колодок и баллонов. Радист осторожно выглянул в окно.

— Вернулись! В полном составе. Букет. А в придачу долговязый американец, корреспондент. По местам!

Ватага Ласло Киша подкатила на нескольких машинах. Тут и скромная «Победа», и роскошные «мерседесы», «консулы», «форды». Одна официально конфискована, другая и третья просто уведены ночью из какого-то взломанного гаража, четвертая подарена какими-то представителями Красного Креста, не то бельгийского, не то западногерманского.

Лихо, с музыкой, со свадебным гиканьем, ударяя в цыганский бубен, дуя в трубы, прокатились «национал-гвардейцы» по всему кольцевому бульвару, от Дуная до Дуная: от площади Барарош, что у моста Петефи, до площади Ясаи Мари, у моста Маргит. Три трупа в желтых ботинках волочились на буксире головной машины, на крыше которой была прикреплена фанера с надписью: «Русская тройка».

До сих пор весело людям Ласло Киша. Смеются. Вспоминают подробности казни.

— А здорово тот, в голубой рубашке, пересчитывал мордой выбоины!

— А как он целовал асфальт!

— Нечем ему было целовать: начисто, до зубов стерты губы. Вот это была настоящая «стрижка»!

— Живучее всех оказался безыменный коммунист. Километра два не отдавал богу душу…

Гремят по лестнице подкованные шнурованные сапоги и оружие. Террористы поднялись на шестой этаж.

У двери, ведущей в «Колизей», стоял с автоматом на шее Антал. Он слышал все, о чем говорили его бывшие соратники. До этой минуты он испытывал страх перед ними, не был твердо уверен, сумеет ли выполнить приказ Михая. Теперь он точно знал: сумеет.

— Ну, как тут? — спросил у часового Ласло Киш. — Происшествия есть?

— Полный порядок, байтарш.

— Шандора бачи и его дочь, надеюсь, не проворонил?

— Дома.

— А профессор?

— Пришел.

Киш хозяйским глазом окинул «Колизей», и что-то ему не понравилось тут. Ящики с продуктами и боеприпасами на месте, радист с привычной озабоченностью хлопочет у действующей рации, трехцветный, с дыркой парус полощется за окном на свежем ветре. Все как надо. И все же что-то переменилось. Даже в воздухе это чувствуется. Ласло Киш подошел к радисту.

— Был кто-нибудь?

— Никого не было, байтарш.

— Какие новости в мире?

— Готовлю сводку.

— Отставить, Михай! — приказал Карой Рожа. — Сейчас будем передавать репортаж для Америки. Приготовься!

Рожа, более крупный и обстрелянный зверь, чем Мальчик, не почуял опасности. Сидел у камина и бешено строчил сценарий очередного представления. Веселое гиканье «национал-гвардейцев», звон цыганского бубна, шум автомобильных моторов, аплодисменты зрителей, записанные на пленку, сопровождались комментариями специального корреспондента. «Это очень тяжкое, печальное зрелище, друзья, — писал Рожа. — Такого мне не довелось видеть за всю мою жизнь. Только орды кочевников, предки нынешних татар, подобным образом расправлялись со своими врагами».

— Карой, слышали последнюю речь Миндсенти?

Рожа не оторвал пера от бумаги, не повернул головы к Ласло Кишу. Только промычал:

— Угу.

— Не кардинал, а маршал в сутане. Вот кто должен стать во главе новой Венгрии. Венгрии без коммунистов. К тому идет. Не зря мы устроили ему такое триумфальное возвращение в Будапешт.

В дверях показался Дьюла Хорват с туго набитым портфелем и дождевиком в руках. Его не видит Киш и продолжает:

— Да, песенка Имре Надя спета. Золотой идол оппозиции уже не премьер, а труп гладиатора на арене «Колизея».

Карой Рожа неохотно оторвался от блокнота.

— Рано отказываешься от Имре Надя. Он нам пригодится даже в таком виде, в качестве трупа: положим его поперек пропасти и перешагнем на тот берег, где нас дожидается кандидат в премьеры — маршал в пурпурной мантии. Но это будет не сегодня и не завтра. Когда успокоится море.

— Да? А я думал… Кардинал так воинственно настроен.

— Торопится он. Спешит жить.

— Спешит наверстать упущенное.

Ласло Киш заметил Дьюлу Хорвата.

— А, профессор! Подслушиваешь? Куда собрался?

— К доктору. Запаршивел я с ног до головы за эти семь дней.