— Спасители! Ур-р-рааа!!! — орал рядом со мной длинный парень в светлом плаще до пят.

Потом отцепился от своей столь же длинной и тощей девицы, вытянул из кармана бутыль и бросился к ближайшему броневику, сунул бутыль в люк.

— Урра-а-а!!!

Визги восторга перекрывали адский лязг траков. И лезли новые, и совали бутылки и цветы, пьяно шатались, чудом выскальзывая из-под накатывающих гусениц. Вакханалия демократии. Лицемерие и подлость. Никогда не было в Москве столько брони, снарядов, стволов, гранат, пуль! Никогда не было в ней такой концентрации неумолимой, спрессованной смерти! Тысячи броневиков, танков, танкеток, десятки тысяч пулеметов, автоматов, гранатометов, пистолетов. Миллионы снарядов, патронов, пуль — тонны взрывчатки! тонны свинца! И против кого? Против избранных народом — пусть и наипаршивейших, одобривших в 91-ом демократию и развал России — но все же безоружных, перепуганных депутатов, против женщин, которых в Черном полыхающем факелом в ночи Доме было большинство, против нескольких десятков охранников?! Демократия всегда безумна в своей злобе и ненависти! Столь же безумна она была и когда десятки тысяч закованных в броню американских мордоворотов-головорезов, под прикрытием сверхмощных авианосцев, эскадрилий, танковых дивизий врывались на беззащитный островок Гренаду, вторгались в Панаму, убивали и травили газами, ядовитыми веществами несчастных измученных вьетнамцев на их же земле, засыпали тысячами смертоносных ракет и бомб мирные иракские городки и села… Звериная, чудовищная, беспощадная в своей безнаказанности морда демократии!

Сердце мое было сжато свинцовыми тисками. Я брел как в тумане, отрешенно наблюдая это сверхциничное, похабнейшее видение. И все же я вернулся к концу Нового Арбата, не опоздал — и я видел, я слышал, как уже в вечернем мраке, прямо с ходу эти гвардейцы-герои открыли такой бешеный, такой ураганный огонь по верхним этажам новоарбатских небоскребов из своих орудий и пулеметов, что все прежнее показалось мне шелестом листвы. Это была сущая преисподняя. Видно, ребятушки-гвардейцы по дороге времени зря не теряли, бутылочки пооткрывали, взбодрились… да плюс приказы да обещанья отцов-командиров — короче, каратели взялись за дело круто. Кто не был рядом с десятком боевых машин, одновременно ведущих огонь по цели в самом центре города, тот никогда, ни по какому фильму, ни по какому рассказу не представит себе подобного зрелища, такого ада. Больше двадцати лет назад я сам раскатывал по Венгрии на таких броневиках, сам сидел под башенкой, сам высовывал голову из люка, а чаще и торчал во время марша на броне, поверху. И каких только стрельб не было, и каких лихих учений… и позже, на огромнейших маневрах уже в самой России понавидался-понаслыхался, понатерпелся на собственной шкуре. Но такого и я не видывал. И представить себе не мог — безумный бой, точнее, истребление, сатанинское извержение посреди моей Москвы. Даже ночь перестала быть ночью, вечер вечером — и превратилось все вокруг в кроваво-багровую преисподнюю. Палачи!

Но больше этого безумного действа повергало в ужас иное. Стоило дьявольской канонаде стихать на минуту, секунду, миг — и воздух сотрясали нечеловеческие вопли:

— Урр-рраа!!!

— Бей, гадов!

— Пали!

— Давай!

— Убейте их всех! Все-ех!!!

— Не жалей! Бей! Давай!!!

Я уже не понимал, где я нахожусь — в центре Москвы, в России, среди своего, русского народа или во вражьем логове, в волчьей стае, чужой, злобной, подлой. Сколько мерзостей наговорили про робких и малодушных гэкачепистов-неудачников, каких из них монстров вылепили — но я хорошо помню тот август, ведь и тогда я был на улицах, я был на Калининском, на Тверской, где стояли бронетранспортеры, был у «белого дома», с омерзением сторонясь пьяных как и ныне, визгливо-суетных защитничков демократии. Гадко было тогда на душе, в те августовские дни завершения Третьей Мировой, когда так же как и ныне центры управления «русскими революциями» (или как выразился в своих мемуарах нынешний президент «российско-американская революция», уж он-то знал, что говорит!) были под крышами американского и прочих посольств. Но тогда не было ни одного выстрела, тогда броня БТРов была размалевана губной помадой и пьяненькие девицы, кутающиеся в длиннополые солдатские шинели, сосали пивко прямо на броне, под стволами, свесив ножки в люки… Теперь демократия вырезала свинцом инакомыслящих, не жалела снарядов и пуль!

Нет, я не мог там оставаться больше. Я резко развернулся, сдерживая накатывающие горькие слезы. Там убивали затравленных, обложенных со всех сторон героев России, подлинно Русских людей, вставших на защиту Отечества… а я ничем не мог им помочь. Это было невыносимо.

И я быстро пошел назад, уже в который раз, расталкивая вопящую восторженную толпу, что стремилась к месту бойни, распихивая алчущих крови и зрелищ.

Не помню, как я добрался до дому — в самом мрачном, подавленном состоянии. Мать сидела в кресле — отекшая, белее мела. Надо было брать трубку и набирать «ОЗ». И я уже стал это делать. Но она закричала:

— Нет! Я завтра к врачу сама пойду, кардиограмму снимать! Она же сказала…

— Она сказала...— начал я зло, но осекся. Больные цепляются за врачей-палачей, им больше уцепиться не за что, это их надежда — и нельзя ее отнимать.

Я долго возился с матерью, выспрашивал, шупал пульс — он не превышал тридцати ударов в минуту — искал какие-то таблетки. Меня ругали за бездушие и черствость. И до того было погано и муторно на душе, что хоть в петлю лезь. Но нет, рано еще! Я провалился в черную пропасть кошмарных, тяжких снов. И пребывал в ней до самого утра.

И это утро явилось солнечным и чистым, хотя Бог и отвернулся от России и русских. Теперь Он озарял небесным светом других. Голова гудела, ноги болели, ныли позавчерашние ушибы и ссадины. Но меня тянуло туда, к братской могиле Черного Дома. И я не мог бросить мать. А она собиралась в поликлинику, «на кардиограмму», вставала, шла на кухню, пила воду… и вновь садилась на диван, замирала — бледная, дрожащая, немощная.

— Какая еще поликлиника! — отговаривал я ее. — Ни в коем случае, я вызову на дом, все сделают тут… и никуда не заберут, не бойся!

Но она не верила, она больше всего не хотела, чтобы ее увезли из дома, лучше умереть, нов родных стенах! Это меня добивало, я сам весь дрожал, задыхался, обливался холодным потом.

Но вот она собралась с духом и силами, встала… и вдруг опрокинулась назад, на спинку дивана, захрипела, закатила глаза. И я бросился к ней. Мне показалось, что это все — еще минута, и ее больше никогда не будет. В тот миг меня обдало огнем, накатило, ударило — да какое я имел право болтаться где-то?! это же преступление против нее, против моей матери, давшей мне жизнь! плевать мне на все, плевать! надо срочно!! надо немедленно!!! Я заставил ее проглотить шарик нитроглицерина, дал воды, прислонил к спинке дивана… и бросился к телефону.

Скорая приехала на удивление быстро. Но не врачи, фельдшерицы — сделали укол. Они все поняли. Они сами вызвали врачей. И те не заставили себя ждать. Нет, зря я злился на «гангстеров в белых халатах», не все из них вызверились на своей работе, не все превратились в зомби, оставались и добрые люди. Именно такие и приехали. Полноватый мужчина лет сорока пяти, с бородкой на русском добром лице сразу сказал:

— Собирайтесь! Быстрее! Нужна операция!

Какие там сборы. Я был готов. На мать накинул халат. Она ничего не видела, не слышала, будто в полусне пребывала — ни жива ни мертва. Уже по дороге врач разъяснил мне, что без стимулятора она может умереть в любую минуту, что надо немедленно вживлять аппарат.

— Как же так, — пробовал возразить я, — ведь она в своей поликлинике обследовалась, во второй, военной, хорошая поликлиника и специалисты там хорошие, да и участковый сказала: ничего, сама придет кардиограмму делать, все наладится…