И ветер, Ураганный, ледяной, мокрый ветер бил в спину, толкал вниз — в мертвенные волны отравленной реки.

И прибивались стайками и поодиночке люди с плащ-палатками, укутанные, с вещмешками, и спрашивали одно — как пробраться ТУДА?! Я показывал им, Но сам я не шел ТУДА. Я стоял под хлещущим Дождем и видел не мрак… а смеющиеся, довольные лица — они пришли к власти тогда, в августе девяносто первого, когда сердце щемило от острейшей боли за Россию. Они убили мою Россию—как бы она ни называлась, Союз, Совдепия, плевать, вывески не имели значения, вывески тленны, все идеологии выдыхаются, отмирают, а Держава остается, будь Сталин хоть трижды коммунистом, он не разрушил Империи, он упрочил ее, выбив крепкой ногой табурет из-под палачей Русского народа, расчленителей и «бешеных псов», мне плевать на вывеску, страна жила, блюла границы, не давала себя в обиду, шла к просветлению, к возрождению, богатству и славе, и все бы эти вывески сгнили бы, и никто про них не вспомнил бы никогда, ибо Империя выше червей-паразитов, изгрызающих ее. Она должна давить их, не спрашивая их имен, ибо низки и мерзки — они остановили естественный ход Истории, они обманули всех, сказав, что борются с коммунизмом, они не убили большевистской мерзости ни вокруг, ни в самих себе, но они убили Россию. Они — и Хасбулатов, и Руцкой, и иже с ними, все, сидящие в блокадном Доме, все депутаты проголосовали за расчленение Родины, за тайный сговор в проклятой навеки Беловежской Пуще. И это они смеялись тогда, они были довольны. И пусть раскаялись они, пусть! Раскаявшийся убийца все равно остается убийцей, жертву его не воскресить и событий вспять не повернуть. А народ шел, шел в Дом Советов. Народ видел Президента Руцкого, взявшего на себя бремя власти. Народ слышал: «Я не выйду отсюда! Я не выйду отсюда живым!» Время стирает старые боли и обиды. Да! Боль и обиды можно простить, забыть. Но нельзя поверить. Очень хочется, ведь это шанс, это кивок удачи, единственная возможность вырваться из оков колониального ига. Но предадут вас, и падете еще ниже! Нет, я не верил тогда в предательство. Человек живет надеждой. Я стоял на мосту и смотрел во мрак — Белый дом был черен и мрачен, он был такой же, как эти адские, черные, колючие тучи. Но внутри него горели свечи, я знал. И эти свечи могли осветить Россию, разорвать мрак над нею. Могли…

Еще тогда, будто в злом предзнаменовании, «белый дом» был Черным Домом. Мы изменили себе сами, вслед за теми, кто всегда изменял всем и повсюду. Белый Дом! Им хотелось жить в своей, хоть маленькой, плохонькой, бедненькой, но «америке». Им не хотелось жить в России. И они начали называть себя на «американский» манер префектами, мэрами, президентами… Они думали — вот переименуют все вокруг в офисы, департаменты, супермаркеты… и станет все как там, пусть хуже и плоше, но, главное, чтобы как там! Плебеи… Но они заставили нас называть себя так, как им хотелось, и все вокруг называть так, как и им желалось. Магия слова! Наш «Пентагон», наш «сити», наш «белый дом»… С такой же суетной поспешностью и блеском в глазах давным-давно, наверное, вожди всяких там папуасов угодливо перенимали все от своих белых господ-колонизаторов. За вождями была первобытность. За нами тысячи лет культуры. Не все, правда, об этой культуре слыхали. Наши вожди не слыхали. Плебейство, холуйство, смердяковщина. Идти в «белый дом»? Защищать «нашу молодую демократию»?! Мрачные мысли навевал ледяной ветер. Что там, у Руцкого было в голове, ежели говорил он о двух вещах несовместимых: о России и о «молодой демократии», ради которой нам, мол, надо бы и жизни положить. Нет, — выбери что-то одно. Или ты с демократией и «мировым сообществом», губящим Россию. Или с этой гибнущей Россией, с ее народом, истребляемом демократами. Не служи двум господам — бить будут. И все же это был подвиг. Подвиг не от осознания, подвиг с перепугу — их отменили, запретили, и парламент, и спикера, и вице-президента — подвиг отчаяния, когда уже не просто приперли к стенке, а когда выбросили за борт. Ну а пока еще не припирали и не выбрасывали? Что, надеялись ужиться? О России думали? Или о «молодой демократии» под патронажем настоящего, а не холуйско-лакейского Белого Дома?

Стоял я на мосту, продрогший и заледеневший. Мог пойти ТУДА. А мог и не пойти. У меня были отступные пути. А они говорили, что «живыми не выйдут». Тогда еще никто не знал, кто выживет, кто не выживет — все под Богом ходим. Еще в далеком детстве, помню, насмотримся мы с друзьями-ребятишками фильмов про «подвиги разведчика» и прочих, и ну друг дружку просвечивать: «а ты б выдал под фашистскими пытками, предал бы?!» Тогда все ребята в эти игры играли. И отвечали одни: «Не знаю, держался бы, пока мог…» И верил я им. Но говорили другие пламенно и пылко:

«Ни под какими пытками не выдам! Ни за что не предам!» И знал я — предадут, именно эти предадут. Слишком пылко и пламенно говорят, слишком много блеску в глазах. Некоторые сокрушители и губители России, сдуру выпихнувшие к власти русофобов-демократов, рвали потом на головах остатки волос: и Юрий Власов, и Станислав Говорухин… Им верилось. Творили, сами не ведая, что творят, хотя не в лесу жили, могли бы полистать кое-какие издания да газеты. Нет, куда там. Но этим верю, пусть замаливают грехи с чистым сердцем. Простому и прямому генералу Макашову верю. Этот не вихлял, знал — Держава одна, И не «демократическая» она, не «коммунистическая» и еще какая-то. А просто Родина, которую надо защищать от врага. Он не искал отступных путей. А кто искал? Я помню, как метался по площадям и заводам Ельцин, как взывал тщетно к работягам да прохожим, не слушали, не хлопали, посмеивались со злым прищуром… А в Кремле голоса считали, кто доверяет, кто не доверяет. Искрутился спикер, извертелся, мог дожать, но не дожал, маленькую лазеечку назад для себя оставлял, думал, после такого урока будет вытянутый им из почти уже свершившейся отставки президент тише воды, ниже травы. Да просчитался, слишком много ходов прокрутил-нагадал, там, где только два были: «да» и «нет». Играл в «законность», будто не знал, с кем играл. Все знал! Отступные пути готовил. Как комиссары гражданской — выскочат из окопа, завопят «вперед, товарищи!», взмахнут картинно маузером, все «товарищи» так и бросятся вперед… а они — в окоп обратно.

И при всем при том это было сопротивление. Хоть какое-то сопротивление разрушителям-колонизаторам. А потому уже — подвиг. Вот и пошли, прощая все прежние преступления врагам своим, пошли под их знамена настоящие Русские парни Баркашова, приднестровцы, казаки. Они поверили. Поверили, хотя знали не меньше моего. А знание было простое: старые грехи долой, будто не было их, встал за Россию, значит Русский, все позабыть можно, но… Были мы там, были, ждали — вот сейчас тем, кто поверил, тоже поверят, выдадут хотя бы на пятерых, на десятерых по автомату или уж, на худой конец, по «Макарову». Не выдали. Значит, поверившим — не поверили. Правильно, всякие бывают, и подосланные, и провокаторы разные, но так те, ежели потребуется и свои стволы пронесут. Не поверили! Почему? Отходные пути мостили. Вроде бы, вперед! За Родину!.. но из окопа, в котором потайные траншейки ведут далеко-далеко от поля боя. И все равно это был подвиг. Говорят, только глупец бросается в огонь, очертя голову, а умный всегда, идучи в атаку, знает, куда при отступлении бежать. Тогда так бы и сказали: «Уйдем, коли совсем прижмут, но уйдем продолжать дело»! А сказано было: «Живыми не уйдем!» И потянулись на клич такой люди Русские, честные, бескорыстные, простые и верящие слову. И… Но это потом. А в те хмурые дни я стоял под хмурым небом и думал о «молодой демократии» и ее защитниках. А на подступах народ били. Изо дня в день. Народ-то простой все, пенсионеры, подростки, женщин много, они не знают, что надо не под флагом и не кучей, а по одному, будто бы мимо, врассыпную — тогда и пройдешь. А они кучей, как при старом режиме, когда стражи порядка еще охраняли шествующих. Ныне шествующих били беспощадно, как завидят группку возле метро или подале, так и бегут бить. И всегда карателей было больше, это как-то даже путало: где народ-то? может, вот эти ражие молодцы в форме и есть народ, их большинство. Горькие были дни. И тягостные.