Народ восстал.

Пока я в унынии терзал себя, обуреваемый тревогами и предчувствиями. Народ восстал. Это было сразу видно. Люди шли плотно, сцепившись руками, под знаменами и транспорантами, под синим, безоблачным небом и ясным солнцем. Сам Господь Бог с небес подавал знак. Это Он разогнал мрак черных туч преисподней. Это Он, а если и не Он сам, то Архистратиг Небесного воинства Архангел Михаил вел народные полки — безоружные, но вооруженные самым сильным оружием — Правдой, вел по земле Русской. И уже ощущалась какая-то неуверенность и робость, даже растерянность в лицах «стражей порядка». Да и сами лица здесь, на Калужской были иные, человеческие, русские, не то, что у Дома Советов, видно, не смогли набрать столько нелюдей, пригнали подневольных милицейских ребят, русских парней, которым, коли б не служба, идти со своим Народом. Вот так взяли демократы, да и поделили Русских на тех, что со щитами и дубинками, и тех, что с Правдой. А кто истерикам по вражьему ящику предавался-то? Всё люди нерусские, гомонящие, суетные, скуляще-плаксивые и одновременно напыщенно-наглые, с блестящими выпученными глазищами, да лошажьими носищами, да каким-то приговором иноземным, да с картавеньким присюсюкиванием-прихлюпы-ванием, чужие, не наши, бегущие отсюда да никак не убегающие, жгущие за собою мосты наши, жгущие дома наши, а сами — всё чужие, чужие, чужие… А тут, на улицах и площадях, свои — и с одной стороны, и с другой. И прислали тех, что с другой, чужие. Прислали, а сами не пришли, чужими руками сподручнее кровь проливать и безопасней. И пробивался я в голову исполинской колонны, и смотрел на тех и других. Русские люди, доколь же вас стравливать будут чужаки в доме вашем?! Бросьте щиты и дубины, идите с нами! Дело и не в тех вовсе, кто в Доме Советов заперся, а в нас самих, не хотим в колониальную «дерьмократию», под иго чужим, трусливым и наглым, обирающим нас, унижающим нас. Не хотим! И вы не хотите!… Но служба… И отворачивались парнишечки-милиционеры, здоровые, крепкие, цвет нации… плоть без души, тела без головы, рожденные русскими, но служащие «мировому сообществу».

Долго врали потом, что это сброд шел, что банды «боевиков», «коммунистов», выродков всяких… Ложь — ремесло врущих. Имя им легион. Отец их дьявол. И средства всей дьявольской пропаганды в руках легиона. Это они выродки, как справедливо писал гениальный русский ученый и писатель Григорий Климов. А шел по Калужской и дале — Народ, люди умные, добрые, честные, красивые, рабочие, инженеры, учителя, школьники, приезжие… да тот самый люд, что своими руками и сделал нашу Державу, что не по ларькам и банкам сидит, а по заводам, фабрикам, институтам исследовательским, школам работу работает. Хороший люд. Русский. И большинство— женщины. У нас везде женщин большинство, потому как мужиков наш враг повыбил да споил, рассажал, сдурив их и оморочив, по тюрьмам и лагерям. Но шли оставшиеся мужчины, шли твердо, смело — и за себя, и за тех. Пенсионеры шли, ветераны, перемогая годы и болезни, старики, не сломленные битьем дней последних. Были даже с совсем свежими повязками на головах, с проступающей, незасохшей еще кровью — этих уродовали и ломали вчера-позавчера. Но они все равно шли, ноги держали, значит, надо было идти. Не погромщики, не хулиганы — ничего не трогали, не разбивали, шли достойно, с благородством и спокойствием подлинных хозяев всего, что окружало их — своя земля! Это у тех вислогубых истериков, что с экранов дьявольских не сходят, пусть под ногами земля горит — чужая для них земля. А мы шли по своей.

Пробился я в голову полумиллионной колонны. И все мои горести и тревоги ушли, развеялись, будто и не было их. словно сгинули в адскую пропасть вместе с адскими черными тучами, что согнал с лица Москвы Господь Бог, в преисподнюю провалилось все мрачное и неприкаянное. И осталась лишь надежда.

До этого часа, объехав всю Москву, вдоль и поперек, я видел кольца оцеплений повсюду, цепи, цепи, цепи… одни каски, несчитанные тысячи охранников режима, несчитанные. И думал я — боятся, ох, как боятся Народа. Кругом сотни спец-автобусов, военных грузовиков, БТРов, рации, переговорники, стволы, стволы, стволы — несчитанные тысячи стволов. Люто боятся! Эдакие бронированные рати выставить против безоружных. Ни одна из программ потом не показала, как выглядела Москва в тот ясный и Божий день. Но шли люди. И остановить их уже не мог, ни президент, ни сам дьявол. Мы видели заграждения — первое ощетиненное, переминающееся, ждущее — у входа на Крымский мост. Они боялись. Это было видно даже издали. На них шел людской океан, шло цунами. И они понимали это. Суетились, дрожали, пятились. Они уже были смяты, цунами еще не докатилось до них. но по бледным и мокрым от холодного пота лицам было видно, они представляют, как их сейчас будут разрывать на части, топтать, вбивать в асфальт. швырять с моста к холодные и грязные воды (в броне!), им уже мерещилось, как сомкнутся на их глотках цепкие пальцы, как вонзятся ногти в глаза, как будут трещать хребты их… на них, всего нескольких тысяч бронированных и вооруженных, защищенных щитами и рыком командиров, надвигалась беспощадная Стихия.

Но они ошибались, это шел Народ. И еще задолго до столкновения витали над головами восставшего люда мегафонные призывы: «Никого не трогать! Закон и порядок! Это наши русские люди! Не бить! Не оскорблять! Мы пройдем! Они не посмеют нас остановить…»И все же колонны встали. Это были считанные минуты переговоров. Это были минуты, когда был предъявлен ультиматум — пропустить Народ! Нет, не отступили, не пропустили… бледные, потные, трясущиеся, но не смеющие пойти против начальства, против нерусских. И смеющие встать на пути Русских.

Побоище было коротким. Я не видел ни одного прута, ни одной палки в руках шедших со мною, в первых колоннах. Телами, грудью они двинулись на прорыв — страшно и неостановимо. И замелькали в воздухе дубины, вздыбились щиты, тысячи ударов сразу, грохот, визг, вопли, боль, страх… и мужество. Люди вырывали щиты, выбивали голыми руками дубины, поднимали их, щитами таранили, пробивали бреши, дубинами прокладывали путь — лишь с этих минут, когда на них подняли руку, люди стали вооружаться отобранным оружием. И давили, давили, давили… Полураздавленный, всего в двух метрах от огрызающихся, отбивающихся, звереющих «стражей» давил и я своей грудью на ломающиеся, прогибающиеся цепи, да так, что сердце заходилось и подгибались уже ноги. И все же не видел я в людях ненависти, остервенелости, злобы — они просто сметали на своем пути живую преграду. Никто не мстил за побои и раны, не останавливался. На какой-то жуткий миг вынесло меня напором тысяч тел к самым барьерам над водой. И завопили сразу в два голоса два «стража», с них сдирали каски, шинели, выбивали из рук сапёрные лопаты и тянули туда, к воде, глухо стынущей внизу. Это был единственный момент, когда могло свершиться возмездие. Но тут же десятки рук вцепились в ретивых, оттянули, высвободили обезумевших от страха. Я засмотрелся, зазевался. А передние рванули вперед — с этого места Народ уже не мог идти мерным шагом, он побежал. Издалека ударяли первые выстрелы — били залпами, газовая атака. Ветер сносил газы. Надо было пробиваться вперед, дорога освободилась, но десятки людей успокаивали растерянных, плачущих, опрокинутых милиционеров, возились с ними будто с детьми малыми, а не врагами недавними. Да и какие они были враги?! Враги их подставили под Народный вал. А сами — нет, не враги. Две женщины обтирали кровь со скулы сержанта, крепкого и высокого, но дрожащего, бледного. Всё!

Больше глазеть было некогда, и я рванул вперед, на бегу разглаживая грудь, утишая глухо стучащее с перебоями сердце. Лет пятнадцать бы скинуть. Подготовка не та. И все же, через гадкие дымы, шатаясь и зажимая нос платком, я почти догнал передних — у новой преграды уже шло новое побоище. Как же быстро, непостижимо быстро, стучали дубины по головам и щитам, будто железный горох просыпался с неба. Но шли в ход уже какие-то обломки, деревяшки, били даже касками, били — не стой на пути! И падали, и стенали, и обливались кровью. Но не останавливались. Это был героический прорыв! Это был всплеск народного безудержного гения! Я оглядывался назад и видел — полумиллионный народный вал, растянулся, но он шел, накатывал, неудержимо несся за нами, за сокрушающим гребнем. Еще на Калужской я заметил несколько бригад с видеокамерами, которые работали бесшабашно и умело. От самого начала и до конца героического прорыва. Молодые парни бежали с камерами, они как черти возникали то тут, то здесь и успевали везде! Меня даже поражало это — они снимали всё! Уже позже я долго мучился вопросом — где эти кадры, где ленты, кассеты, ведь героический народный прорыв был заснят во всем его порыве, силе и мощи. Это преступление — не показать миллионам Русских людей, как все было на самом деле. Парни, отчаянные парни, я не знаю, на кого они работали, там явно были две бригады наши и еще не наши, иностранные. Эти парни рисковали, неслись загнанными лошадями вперед, лезли под дубины и в газовые завесы. Ради чего?! Почему не показывают? Потом только попались мне заметки в одной из не разгромленных после подавления Восстания газет, что, мол, весь материал (фантастически огромный!) был без права показа отобран и направлен в следственные органы для выявления личностей восставших, для составления на них картотек, а в случае чего и для немедленных, тотальных репрессий против них. Да, так и было. Но все же парни делали свое дело не для них, для охранки они бы не стали лезть на смерть. Обидно, как обидно! Но я верю, что все утаенные властями материалы наши недруги не успеют уничтожить, народ увидит правду. Народ увидит себя. Еще будут сняты и документальные, и художественные фильмы об этом непостижимо-прекрасном дне взлета Народного Духа. Но это потом. А тогда я бежал, задыхаясь, протирая слезящиеся от газа глаза, с таблеткой валидола под языком, на заплетающихся ногах, бежал среди сотен брошенных щитов, дубин, касок и прочей дряни. Я не останавливался, чтобы подобрать что-то, не нужно, мое оружие — память.