— Монсеньер очень любезен.

— Вы ничего больше не желаете, сударь?

— Ничего, мой друг, ничего, — сказал Бюва, растроганный такой преданностью, — разве только выразить вам мою признательность.

— Я лишь исполняю мой долг, сударь, — скромно ответил Бургиньон, кланяясь в последний раз и закрывая за собой дверь.

— Право, — сказал Бюва, с умилением глядя вслед Бургиньону, — надо признать, что есть очень лживые поговорки. Например, говорят: «Наглый, как лакей», а вот человек, который занимается этим ремеслом и тем не менее очень вежлив. Право, я больше не буду верить поговоркам или, по крайней мере, буду делать различие между ними.

Ничто так не возбуждает аппетита, как вид и запах хорошего обеда. Обед, который только что унесли на глазах у

Бюва, превосходил по своей роскоши все, что добрейший каллиграф мог до сих пор себе представить, и, измученный спазмами в желудке, он начинал раскаиваться в чрезмерной недоверчивости по отношению к своим преследователям, но было уже поздно. Правда, Бюва мог позвонить господину Бургиньону или господину Контуа и попросить, чтобы ему еще раз подали есть, но он был слишком робок, чтобы позволить себе такое волеизъявление. Поэтому, поискав среди изречений, которым надлежало по-прежнему придавать веру наиболее утешительную, и усмотрев прямую аналогию между своим положением и пословицей «Кто спит, тот сыт», он решил придерживаться ее и, не имея возможности пообедать, попытаться, по крайней мере, поспать.

Он уже хотел последовать этому решению, но на него напали новые страхи: не могут ли воспользоваться его сном, чтобы уничтожить его? Ночь — это время козней; он часто слышал от мамаши Бюва истории о балдахинах, которые, опускаясь, удушают несчастного спящего; о кроватях, которые проваливаются в люк, притом так тихо, что те, кто почивает на них, даже не просыпаются; о потайных дверях в деревянной обшивке стен и даже в мебели, которые бесшумно открываются, чтобы впустить убийц. Не для того ли, чтобы он беспечно заснул глубоким сном, ему подали столь обильный обед, столь отменные вина? Все это, в сущности, возможно. Поэтому Бюва, у которого было в высшей степени развито чувство самосохранения, начал со свечой в руке самым тщательным образом обследовать комнату. Открыв все дверцы шкафов, выдвинув все ящики комода, опробовав все филенки панелей, Бюва подошел к кровати и, опустившись на четвереньки, боязливо заглянул под нее, едва не коснувшись лицом ковра, на котором стоял, как вдруг услышал у себя за спиной шаги. Поскольку положение, в котором он находился, не позволяло и думать о самозащите, он остался недвижим и в холодном поту, с замиранием сердца стал ждать, что произойдет. Прошло несколько мгновений, и наконец зловещую тишину нарушил голос, заставивший Бюва задрожать:

— Простите, сударь, не ищете ли вы свой ночной колпак? Бюва был обнаружен. Если опасность существовала, ее нельзя было избежать. Поэтому он вытащил голову из-под кровати, взял в руку свечу и, оставаясь на коленях, в позе, как бы воплощающей смирение и беззащитность, повернулся к тому, кто обратился к нему с этим вопросом, и увидел перед собой человека в черном, который держал на полусогнутой руке какие-то вещи — как показалось Бюва, предметы одежды.

— Да, сударь, — сказал Бюва, ухватываясь за подсказанную ему отговорку с недюжинным присутствием духа, за которое он мысленно себя похвалил, — да, сударь, именно так, я ищу мой ночной колпак. Разве это возбраняется?

— Почему же, сударь, вы не позвонили, вместо того чтобы утруждать себя? Я имею честь быть назначенным вам в услужение в качестве камердинера, и я принес вам ночной колпак и шлафрок.

При этих словах лакей разложил на кровати богато расшитый халат, колпак из тонкого батиста и весьма кокетливую розовую ленту. Бюва, по-прежнему стоя на коленях, смотрел на все это с величайшим изумлением.

— Теперь не угодно ли вам, сударь, — сказал лакей, — чтобы я помог вам раздеться?

— Нет, сударь, нет! — вскричал Бюва, отличавшийся крайней стыдливостью, сопровождая, однако, свой отказ самой приветливой улыбкой, на какую только был способен. — Нет, я привык раздеваться сам. Спасибо, сударь, спасибо!

Лакей удалился, и Бюва остался один.

Так как осмотр комнаты был окончен, а голод, становившийся все более ощутимым, внушал Бюва желание как можно скорее уснуть, он, вздохнув, тотчас же принялся за свой ночной туалет, поставил, чтобы не остаться без света, одну из свечей на уголок камина и с глубоким стоном улегся в самую мягкую и покойную постель, в какой ему когда-либо доводилось почивать.

Но не таков сон, какова постель, — эту аксиому Бюва по собственному опыту смог прибавить к своему списку правдивых пословиц. То ли из-за страха, то ли из-за пустоты в желудке Бюва провел очень беспокойную ночь и лишь к утру задремал, да и то во сне его преследовали самые ужасные и нелепые кошмары. Под утро ему приснилось, что его заточили в жаркое из баранины с фасолью. Тут как раз вошел лакей и спросил у него, в котором часу ему будет угодно завтракать.

Этот вопрос был так связан с последним сновидением Бюва, что его пробрала дрожь при одной мысли о еде, и он ответил невнятным бормотанием, которое, очевидно, показалось лакею имеющим какой-то смысл, потому что он сразу же вышел, говоря, что сейчас будет подано.

Бюва не привык завтракать в постели; поэтому он с живостью вскочил с кровати и поспешно оделся. Едва он окончил свой туалет, вошли господа Бургиньон и Контуа, неся завтрак, как накануне они принесли обед.

И вот повторилась сцена, которую мы уже описали, с той только разницей, что на сей раз угощался господин Контуа, а прислуживал господин Бургиньон. Но, когда очередь дошла до кофе и Бюва, который уже сутки ничего не ел, увидел, что его излюбленный напиток, перелившись из серебряного кофейника в фарфоровую чашку, вот-вот перейдет в пищевод господина Контуа, он не мог больше выдержать и объявил, что его желудок требует, чтобы его чем-нибудь ублажили, и что поэтому он, Бюва, желает, чтобы ему оставили кофе и булочку. Это заявление пришлось, по-видимому, немного не по нраву самоотверженному господину Контуа, но ему тем не менее пришлось удовольствоваться двумя ложечками ароматного напитка, который был затем оставлен вместе с булочкой и сахарницей на маленьком круглом столике, после чего два бездельника, посмеиваясь в бороду, унесли остатки плотного завтрака. Едва за ними закрылась дверь, как Бюва бросился к столику и, впопыхах даже не обмакнув булочку в кофе, проглотил и то и другое. Когда он слегка подкрепился, как ни скудна была его трапеза, вещи начали представляться ему не в столь безотрадном свете.

В самом деле, Бюва был не лишен здравого смысла; поскольку он благополучно провел вчерашний вечер и истекшую ночь, а утро началось для него совсем недурно, он начал понимать, что если его и лишали свободы по каким-то политическим мотивам, то, по крайней мере, не только не посягали на его жизнь, а, напротив, окружали такими заботами, предметом которых он до сих пор никогда не был. Потом Бюва невольно почувствовал на себе благодетельное воздействие роскоши, как бы источающей некий флюид, который проникает в каждую пору и веселит сердце. Он рассудил, что обед, поданный ему вчера, был лучше его обычного обеда; признал, что постель, на которой он спал, была весьма мягка; нашел, что кофе, только что выпитый им, обладал ароматом, которого лишен был его домашний кофе с примесью цикория. Наконец, он не мог скрыть от себя, что удобные кресла и стулья с мягким сиденьем, которыми он пользовался последние двадцать четыре часа, имели неоспоримое превосходство перед его кожаным креслом и плетеным стулом. Таким образом, единственное, что его действительно мучило, была мысль о том, какое беспокойство должна испытывать Батильда, видя, что он не возвращается. Не осмеливаясь возобновить просьбу, с которой он накануне обратился к Дюбуа, он подумал было о том, чтобы подать весть своей питомице; ему пришло в голову по примеру Железной Маски, который бросил из окна своей тюрьмы на берег моря серебряное блюдо, бросить со своего балкона письмо во двор Пале-Рояля, но он знал, какие пагубные последствия имело для несчастного узника это нарушение воли господина де Сен-Мара, и страшился, прибегнув к подобной попытке, усугубить строгость заточения, которое пока что казалось ему в общем терпимым.