Я взял ее за руку и увел подальше.
— Нет, — сказал я. — Все будет хорошо. — Я повел ее по лестнице вниз.
— Да в чем же дело? — настаивала она.
Здесь, в холле, Мэтью не мог нас услышать.
— Понимаешь, Чокки уходит… освобождает нас, — сказал я.
— Ох, как я рада, — сказала Мэри.
— Радуйся, только смотри, чтоб он не заметил.
Мэри подумала.
— Я отнесу ему поесть.
— Нет. Не трогай его.
— Что ж ему, голодать, бедняге?
— Он… Я думаю, они там прощаются… а это нелегко.
Она, недоверчиво хмурясь, глядела на меня.
— Что ты, Дэвид! Ты говоришь так, как будто Чокки и вправду есть.
— Для Мэтью он есть, и прощаться с ним трудно.
— Все равно голодать нельзя.
Я всегда удивлялся, почему это самые милые женщины не могут понять, как серьезны и тяжелы детские огорчения.
— Позже поест, — сказал я. — Не сейчас.
За столом Полли безудержно и невыносимо болтала о своих пони. Когда она ушла, Мэри спросила:
— Я думала… Как по-твоему, это тот тип подстроил?
— Какой?
— Твой сэр Уильям. Он ведь Мэтью загипнотизировал. А под гипнозом можно внушить что угодно. Предположим, он ему сказал: «Завтра твой друг уйдет навсегда. Тебе будет нелегко с ним прощаться, но ты простишься, а он уйдет, и ты его со временем забудешь». Я в этом плохо разбираюсь, но ведь внушение может вылечить, правда?
— Вылечить? — переспросил я.
— Я хотела сказать…
— Ты хотела сказать, что, как прежде, считаешь Чокки выдумкой?
— Не то чтоб выдумкой…
— А плавание? И потом — ты же видела, как он рисовал на днях. Неужели ты еще считаешь…
— Я еще надеюсь. Все же это лучше, чем одержимость, о которой толковал твой Лендис. А сейчас как будто про нее и речи быть не может. Смотри: он идет к этому сэру, а на следующий день говорит тебе, что Чокки уходит…
Мне пришлось признать, что кое в чем она права; и я пожалел, что мало знаю о гипнозе вообще, а о вчерашнем — в частности. Кроме того, я пожалел, что, изгоняя Чокки, сэр Уильям не сумел провести это как можно менее болезненно.
Вообще я сердился на Торби. Я повел к нему Мэтью для диагноза, которого не услышал, а мне подсунули лечение, о котором я не просил. Чем больше я думал об этом, тем больше мне казалось, что он действовал не так как надо, а, точнее говоря, своевольно.
Перед сном мы зашли к Мэтью — вдруг ему захотелось есть? У него было тихо, он мерно дышал, и, осторожно прикрыв дверь, мы ушли.
Наутро, в воскресенье, мы не стали его будить. Мэтью выполз очень заспанный часам к десяти, глаза у него порозовели, вид стал совсем рассеянный, но аппетит к нему вернулся.
Примерно в половине двенадцатого к дому подъехала большая американская машина, похожая спереди на пианолу. Мэтью, грохоча, скатился по ступенькам.
— Папа, это тетя Дженет! Я бегу, — задыхаясь крикнул он и ринулся к черному ходу.
День выдался трудный. Это было похоже на прием без почетного гостя или на выставку курьезов без главного экспоната. Мэтью знал, что делает. Весь день шла болтовня об ангелах-хранителях (с примерами «за» и «против»), а также о том, что все знакомые художники были весьма неприятными, если не опасными людьми.
Не знаю, когда Мэтью вернулся. Должно быть, он пробрался в дом (и, кстати, в кладовую), а после пролез к себе, пока мы болтали. Когда все ушли, я поднялся к нему. Он сидел у открытого окна и смотрел на заходящее солнце.
— Рано или поздно придется ее увидеть, — сказал я, — но сегодня и впрямь не стоило. Они ужасно расстроились что тебя нет.
Мэтью с трудом улыбнулся.
Я оглядел комнату и опять увидел те четыре рисунка. Пруд я похвалил, но не знал, говорить или нет о четвертой картинке.
— Это что, по-твоему? — все же спросил я.
Мэтью обернулся.
— Это где Чокки живет, — сказал он и немного помолчал. — Жуткое место, а? Потому ему у нас и нравится.
— Да, место не из приятных, — согласился я. — И жарко там, наверное.
— Днем — жарко. Видишь, сзади что-то вроде пуха? Это озеро испаряется.
— А это что за пирамида? — спросил я.
— Сам не знаю, — признался он. — То мне кажется это — здание, то — город. Трудно немножко, когда нет подходящих слов — ведь у нас такого не бывает.
— А это? — я имел в виду симметричные ряды холмов.
— Это там растет.
— Где «там»? — спросил я.
Мэтью покачал головой:
— Мы так и не выяснили, где — мы, где — они.
Я заметил, что он употребил прошедшее время, снова взглянул на рисунок, и меня опять поразила его сухая одноцветность и ощущение жары.
— Знаешь что, — сказал я, — прячь его, когда уходишь. Маме он не очень понравится.
Мэтью кивнул:
— Я и сам так думал. Сегодня спрячу.
Он замолчал. Мы смотрели из окна на алый полукруг солнца, перерезанный темными стволами. Наконец я спросил:
— Он ушел, Мэтью?
— Да, папа.
Мы молчали, пока не исчез последний луч. Потом Мэтью всхлипнул, на глазах его выступили слезы.
— Папа, от меня как будто кусок оторвали…
На следующее утро он был невесел и немножко бледен, но в школу пошел твердо. Вернулся усталый; однако неделя шла, и он как будто приходил в себя. К субботе Мэтью совсем оправился. Мы вздохнули с облегчением, хотя каждый имел в виду свое.
— Все, слава Богу, прошло, — вздохнула Мэри в пятницу вечером. — Наверное, этот твой сэр все-таки был прав.
— Торби, — сказал я.
— Ладно, Торби. Он ведь тебе объяснил, что это — «переходная фаза». Мэтью создал целый фантастический сюжет так бывает в его годы, и нам беспокоиться незачем, если это не затянется. По-видимому, все пройдет само собой, и довольно скоро. Видишь, прошло.
— Да, — согласился я, чтоб не спорить. В конце концов, если Чокки ушел, важно ли, ошибся Торби или нет? Честно скажу, во вторник мне было очень трудно читать его письмо. Он писал, что плавать Мэтью умел, но ему мешал безотчетный страх перед водой. Шок снял запреты; однако сознание приписало это постороннему вмешательству. С рисунками — примерно то же самое. Несомненно, у Мэтью в подсознании таилась сильная тяга к рисованию. Она была подавлена — скорей всего из-за каких-нибудь страшных картинок, которые он видел в детстве. Когда его теперешняя выдумка достаточно окрепла, чтобы затронуть и сознание и подсознание и создать между ними мост, тяга эта высвободилась и претворилась в действие.
Объяснял сэр Торби и историю с машиной, и многое другое — в том же духе. И хотя он разобрал не все случаи, которые казались мне важными, я не сомневался, что он мог бы найти объяснение и тут. Я был разочарован, более того — письмо оскорбило меня нарочитой мягкостью и покровительственным тоном. Меня бесило, что Мэри приняла его всерьез; еще больше бесило меня, что события подтверждают его правоту. Теперь я видел, что многого ждал от Торби, а дождался пустой отписки.
А все же — он прав… Чокки действительно исчез, как он предсказывал. Боль действительно утихает, хотя в этом я меньше уверен…
И вот я сказал «да» и терпеливо слушал рассуждения Мэри. Она говорила как можно мягче, что я напрасно усматриваю столько сложностей в новом варианте Пифа. Сама она при этом успокаивалась; и я ей не мешал.
Я всегда верил газетам, убеждавшим нас, что всякие общества (тем более Королевские) долго заседают, совещается, выслушивают свидетелей и взвешивают все и вся, прежде чем присудить ту или иную награду. Я прикинул, что пройдет с полгода до того, как представленному к награде вручат ее в торжественной обстановке. Но в Королевском обществе плавания все было не так.
Медаль прибыла тихо, по почте, в понедельник утром на имя мистера Мэтью Гора. К сожалению, я не смог ее перехватить. Мэри расписалась за Мэтью, и, когда мы, мужчины, вошли в столовую, пакетик лежал у его тарелки.
Мэтью взглянул на него, окаменел и долго не отрывал взгляда. Потом принялся за корнфлекс. Я тщетно пытался переглянуться с Мэри. Она наклонилась к сыну через стол.
— Что ты не откроешь? — подбодрила его она.