— Да, — печально ответил я. — К счастью, этого быть не может. Пиф годится для маленькой девочки. Если одиннадцатилетний парень хочет кем-нибудь командовать, у него всегда найдутся мальчишки поменьше.

— Ох, надеюсь, ты прав, — неуверенно сказала Мэри. — Хватит с нас одного Пифа.

— Тут совсем другое, — продолжал я. — Если помнишь, Пифа вечно бранили, и он кротко терпел. А этот все ругает, обо всем судит…

Мэри удивилась:

— Как это? Я не понимаю…

Я повторил, как мог, все, что слышал.

Мэри нахмурилась.

— Ничего не пойму, — сказала она.

— Очень просто. В конце концов, календарь — условность…

— Нет, Дэвид! Для детей — нет! Для мальчика это закон природы, как день и ночь или зима и лето. В неделе семь дней, иначе быть не может.

— Мэтью примерно так и отвечал. Понимаешь, казалось, будто он спорит с кем-то… или с самим собой. В любом случае — дело темное.

— Наверное, он спорил с тем, что ему в школе сказали — учитель или кто еще.

— Да, наверное, — согласился я. — И все равно неясно. Кажется, теперь кое-кто хочет, чтобы в каждом месяце было по двадцать восемь дней. Но чтобы в неделе — восемь, а в месяце — тридцать два… нет, такого я не слышал. — Я подумал немного. — Ничего не выйдет. Куда-то надо деть еще девятнадцать дней. — Я покачал головой. — Во всяком случае, я не хотел бы раздувать из этого историю. Просто разговор мне показался необычным и все. А ты ничего не замечала?

Мэри снова опустила вязанье и пристально изучала узор.

— Нет… не то чтобы… Иногда он что-то бормочет, но бормочут все дети. Боюсь, я не очень прислушивалась… Понимаешь, не хотела помогать рождению нового Пифа. Но вот что важно: он теперь все время спрашивает…

— Теперь! — повторил я. — А раньше он не спрашивал?

— Сейчас — по-другому. Понимаешь, раньше он спрашивал, как все… А теперь…

— Я не заметил никаких перемен.

— Да, он и по-старому спрашивает, но еще и по-новому, иначе.

— Как же это?

— Ну, вот хотя бы: «почему у людей два пола?» Он говорит, зачем нужны два человека, чтобы сделать одного? И еще — «где Земля?» Нет, подумай — как это «где»? По отношению к чему? Он знает, что она вращается вокруг Солнца, но где само Солнце? И еще много другого — совсем не те вопросы, что прежде.

Я ее понимал. Раньше Мэтью спрашивал много и о разном, но интересы его были ближнего прицела, скажем «почему тут гайка?» или «почему лошади едят одну траву, а мы так не можем?»

— Взрослеет? — предположил я. — Кругозор расширяется?

Мэри поглядела на меня с упреком:

— Милый, я о том и твержу. Ты мне другое скажи — почему он расширяется, почему так вот, сразу, изменились у Мэтью интересы?

— А что? Ты как думала? Для того и ходят в школу. чтоб интересы стали шире.

— Да, да, — сказала она и снова нахмурилась. — Но это не то, Дэвид. Он не просто развивается. Он как будто перепрыгнул на другую дорожку… Стал другим, иначе на все смотрит. — Она помолчала, все еще хмурясь, и прибавила: — Надо бы знать побольше о его родителях. В Полли я вижу и тебя, и себя. Смотришь — и чувствуешь: что-то развивается. А с Мэтью не за что ухватиться. Не знаешь, чего ждать.

Я понял ее — хотя не очень уж верю, что в ребенке видны родители. И еще я понял, куда идет наш разговор. Через два-три раунда мы уткнемся в проблему среды и наследственности. Чтобы этого избежать, я сказал:

— Надо слушать и наблюдать — так, незаметно, — пока впечатления не станут отчетливей. Зачем зря беспокоиться? Может, это скоро пройдет.

И мы решили положиться на время.

Однако следующий же день принес новые впечатления.

Для воскресной прогулки мы с Мэтью выбрали берег реки.

Я не сказал ему о подслушанном разговоре и говорить не собирался, но присматривался к нему — правда, без особых успехов. Вроде бы он был как всегда. Быть может, думал я, он стал чуть-чуть внимательней? Немножко лучше понимает нас? Иногда мне так казалось, но я не был уверен и подозревал, что это я стал внимательней к нему. Примерно с полчаса он задавал свои обычные вопросы, пока мы не добрались до фермы «У пяти вязов».

Дорога шла через луг, и штук двадцать коров тупо глядели на нас. И тут с Мэтью что-то случилось. Когда мы почти пересекли поле и подошли к перелазу через плетень, он замедлил шаг, остановился и стал смотреть на ближнюю корову. Она тоже глядела на него не без тревоги. Когда они насмотрелись друг на друга, Мэтью спросил:

— Папа, почему коровы не идут дальше?

Сперва вопрос показался мне одним из ста тысяч «почему», но Мэтью очень уж вдумчиво смотрел на свою корову. Ей это, по-видимому, не нравилось. Она замотала головой, не сводя с него стеклянного взгляда. Я решил ответить серьезно

— Ты о чем? — спросил я. — Как это «дальше»?

— Понимаешь, она идет-идет и остановится, как будто ей дальше не пройти. А почему?

Я все еще не понял.

— Куда идет?

Корова потеряла интерес к Мэтью и ушла. Он пристально глядел ей вслед.

— Ну подумай, — снова начал он. — Когда Альберт подходит к воротам, коровы знают, что их сейчас начнут доить. Они знают, в какое стойло идти, и ждут его там. А когда он всех передоит, он снова отпирает ворота, и они знают, что надо идти обратно. Дойдут до поля и станут. А зачем? Шли бы и шли.

Я понемногу начал понимать.

— Ты думаешь, они вдруг глупеют? — спросил я.

— Да, — кивнул Мэтью. — Они ведь не хотят тут пастись — увидят дыру в плетне и сразу уходят. Так почему бы им просто не открыть ворота и не выйти? Они бы могли.

— Ну… не умеют, наверное, — предположил я.

— Вот именно, папа. А почему? Они сто раз видели, как Альберт открывал. У них хватает ума запомнить свое стойло… Почему бы им не запомнить, как он открывает ворота? Они ведь кое-что понимают, а такое простое не поймут. Что у них в голове, интересно?

Я стал говорить об ограниченных умственных способностях животных, но это совсем сбило его с толку. Он мог понять, что у многих ума нет. Нет и нет. Но если уж он есть, почему он ограничен? Как же это могут быть границы у разума?

Мы проговорили весь остаток пути, и, входя в дом, я уже хорошо понял, что Мэри имела в виду. Раньше наш Мэтью и спрашивал, и спорил иначе. Я сказал ей об этом, и она согласилась, что пример убедительный.

Впервые мы услышали о Чокки дней через десять. Быть может, это случилось бы позже, если б Мэтью не простудился в школе. У него поднялась температура, мы его уложили, и, когда начинался сильный жар, Мэтью бредил. Иногда он не знал, с кем говорит — со мной, с Мэри или с Чокки. Этот Чокки явно тревожил его, и Мэтью несколько раз принимался с ним спорить.

На второй вечер температура сильно подскочила. Мэри позвала меня наверх. Бедняга Мэтью был совсем плох. Он пылал, лоб его покрылся потом, а голова металась по подушке, словно он хотел из нее что-то вытряхнуть. Устало и отчаянно он твердил: «Нет, Чокки, нет! Не сейчас! Я не пойму. Мне спать хочется. Ой, не надо… замолчи-и. Уйди!… Не могу я тебе сказать». Он снова заметался и вынул руки из-под одеяла, чтобы заткнуть уши. «Чокки, перестань! Заткнись!»

Мэри подошла и положила ему руку на лоб. Он открыл глаза и узнал ее.

— Ой, мама, я так устал! Прогони ее. Она не понимает. Пристала ко мне…

Мэри вопросительно взглянула на меня. Я пожал плечами. Она присела на кровать, приподняла Мэтью и поднесла к его губам стакан апельсинового сока.

— Ну вот, — сказала она, когда он выпил сок. — А теперь ложись и постарайся заснуть.

Мэтью лег.

— Я хочу заснуть, мама. А Чокки не понимает. Он говорит и говорит. Пожалуйста, скажи, чтоб он замолчал.

Мэри снова положила руку ему на лоб.

— Ну, ну, — успокаивала она, — поспи, сразу легче станет.

— Нет, ты скажи ей, мама. Она меня не слушает. Прогони ее!

Мэри нерешительно посмотрела на меня. Теперь она пожала плечами, но тут же нашлась. Глядя куда-то поверх головы Мэтью, она заговорила, и я узнал старый прием времен Пифа.

— Чокки, — ласково, но твердо сказала она, — пожалуйста, дайте ему отдохнуть. Ему нехорошо, Чокки, он должен поспать. Я вас очень прошу, не трогайте его сейчас. Если завтра ему станет лучше, вы приходите.