— Девушка! Алё! Алё! Девушка, ты мне вызови Москву! Алё! Алё! Да не бросай ты, милая, трубку. Мне надо поговорить по важному государственному делу. — Он помолчал, видимо, ожидая, когда телефонистка соединит его с Москвой. От нетерпения Лазарь Афанасьевич поколачивал легонечко толстым пальцем по рычажку вызова, и звоночек постоянно тренькал, тихо, невнятно, вот так бормочет во сне ребенок. Но именно это и напоминает матери, что чадо живо и спит нормально. — Алё! Алё! — обрадовался вдруг Лазарь Афанасьевич. — Товарищ, вы извиняйте, что од державных дел оторвал вас. Я бы не стал беспокоить, но народ домогается. У нас тут есть многодетный бедняк Филипенко. За Советскую власть воевал. Не по силам ему продналог. Что мог — уделил державе, а три мешка за ним остались. Как в таком случае быть? — Лазарь Афанасьевич вдруг полез в карман и достал большой серый клетчатый платок. Вытер лоб, давая понять, что ему не по себе от того, что он слышит. — Я понимаю, дорогой товарищ, оно, конечно… Хлебушек всем нужен: и нашим рабочим, и немецким. Я так и растолковывал, но общественность настаивала. — Он осторожно, двумя руками положил трубку на рычаг, затем крутнув рукоятку вызова, дал отбой. Посмотрел на тщедушного Филипенко, который, застыв, окаменел в ожидании решения своей судьбы. И вдруг гаркнул: — Рабочие в Москве и за кордоном с голоду подыхают, а ты тут про своих детишек! Завтра же сдать останние три мешка!

— Лазарь Афанасьевич, — по-бабьи завыл Филипенко. — Долги раздал, государству отвез. Осталось семенное. Но что это за послабление крестьянину, коль выбирают до последнего, как при батьке Усенко!

— Перед Советской властью все равны: положено — сдай, хоть и семенное.

Дикое отчаяние руководило тщедушным мужичонкой Филиппом Филипенко. Он кинулся к Тесляренко, но его перехватили двое дюжих парней — телохранителей при особе председателя.

— Шоб ты кровью залился с твоей справедливостью! — вырывался из рук охранников одичавший от горя человек.

Наотмашь, сплеча ударил Лазарь Афанасьевич наскочившего на него односельчанина.

Аверьян даже представить не мог, что у всех на глазах так будут издеваться над Советской властью. Он прекрасно помнил столб из коряжистой сосны перед хатой сельсовета: от него к окну тянулись два провода.

«Неужели щербиновские мужики до того темный народ?!» — возмутила его рабская покорность. Но еще больше он негодовал по поводу самого Лазаря Афанасьевича: «Именем Советской власти творит кулацкую расправу над бедняком!»

Помутилось все в голове у Аверьяна. Выхватил маузер.

Люди опешили. Этот, с оружием в руках, появился среди них неожиданно, неприметно. Расступились, пропустив человека в потертой кожанке к столу, за которым сидел Тесляренко.

Аверьян подошел. Не спускает глаз с председателя сельсовета. Потрогал дулом маузера телефонный аппарат. Тихо, вкрадчиво попросил:

— Будь добр, Лазарь Афанасьевич, звякни еще разок в Москву.

Тесляренко потянулся было рукой к трубке. Даже снял ее. Но тут же положил на место. Нервно рассмеялся, словно бы его щекотали русалки:

— Я же… пошутил. Старался хлебушек для государства запасти. Может, это самое… Того… Пересолил чуток, так извините, товарищ, темноту нашу сельскую.

Филипенко медленно приходил в себя.

— Что?.. Нет такой директивы от Советской власти, чтобы многодетного бедняка обдирать, как липку, до последнего зернышка!

Никто ему не ответил. В комнате, забитой народом, поселилась настороженная тишина. Она вдруг взорвалась протяжным криком: в нем жило отчаяние и злость, торжество и жажда кровавой мести.

— А-а-а… Моих деточек голодом хотел поморить! — Он вдруг вцепился в своего врага, как клещ.

— Филипенко! Ты что, рехнулся? Успокойся! — Сурмач сунул в кобуру маузер и попытался оттащить от Тесляренко дышавшего злобой и ненавистью мужика.

— Заберите его! — Сурмач отыскал глазами в толпе двоих: — Ты! — сказал он человеку в красноармейской шинели, стоявшему ближе всех к столу. — И ты!

Сурмач увидел высокого и худого, как Кащей Бессмертный, дядьку. «Иван Дыбун!» Это оп первым бросил к ногам Аверьяна оружие там, в Журавинском хуторе, в поместье у пани Ксени, это он, прикипев к пулемету, сводил личные счеты с удиравшим Семеном Григорьевичем Воротынцем.

Оттащили Филиппа Филипенко от посипевшего, полупридушенного председателя сельсовета. Обиженный злобно выкрикнул:

— Деточек моих… Паскуда!

Он вдруг сел на пол у ног толпы и заплакал. Горючие, крупные слезы выкатывались из его маленьких глаз, он по-детски растирал их кулаком.

— И вы, — сердито выкрикнул Сурмач в лицо толпе, — позволяете себя дурачить!

— Не позволяли бы… Да кладбище далеко, — бросил Аверьяну в ответ реплику тот, в красноармейской шинели, который оттаскивал Филипенко.

— Кто-нибудь из вас за Советскую власть воевал? — спросил Сурмач.

— Ну я, к примеру, — опять отозвался мужик в красноармейской шинели. — Пулю под Перекопом поймал.

— Как тебя звать?

— Зовут зовуткой, а величают уткой, — недобро ответил бывший красноармеец.

— Олексой Пришлым, — мягко, покровительственно пояснил за того долговязый Иван Дыбун.

— За такую власть ты кровь проливал? — спросил Сурмач Алексея Пришлого, показав на председателя сельсовета.

Бывший красноармеец вдруг рассердился:

— Я, что ли, сажал его на председательское место?

В чем-то он был прав, этот злой человек, штурмовавший Перекоп. В чем-то. Вот именно, в чем-то. Но не в главном.

— Ну, с меня, как с гуся вода: пи кола, ни двора, ни жены, ни собаки. А ему каково? — ткнул Пришлый кулаком в спину Филипенко, сидевшего на полу. — Деникину юшку красную пускал. А его теперь с бывшим бандитом Нетахатенко уравняли. Тот три года округу грабил. Приперли к стенке — покаялся. Простили, вольготную жизнь устроили.

— Дыбун! И ты, Пилип, — нечего сидеть на полу, — поможете мне отвести вашего Лазаря Афанасьевича на станцию. А ты, Пришлый, забери ключи от сельсовета.

Тесляренко выдвинул ящик, выложил на стол печать. Пошарил в карманах полушубка, висевшего на гвозде, и передал чекисту два ключа.

— Може… ко мне в хату зайдем? Пообедали б… — вдруг предложил он.

— Одевайся! — прикрикнул на него Аверьян.

Тесляренко одел белый, как первый снег на лугу, полушубок, напялил мохнатую шапку, вышел из-за стола.

«На ногах валенки в резиновых литых галошах…»

Он! Махорочник с белояровской толкучки! Он!!! За ним увязался Кусман, беспризорник из Петькиного войска. «Ну, хороший гражданин, вспомнишь ты у меня кузькину мать!» — подумал Сурмач.

ЧП на третьей заставе - Untitled5.png

ЛАЗАРЬ АФАНАСЬЕВИЧ УПОРСТВУЕТ

Тесляренко на допросах от всего открещивался: «Махорку в Белоярове не продавал. Картоху — мог бы… Махоркой — не занимаюсь. О медикаментах слыхом не слыхивал. Я на здоровье не жалуюсь, на кой ляд мне медикаменты. Если простудился, то лучшего лекарства, чем банька и шкалик, нету. Вашего беспризорника в глаза не видывал. Гоняет их, беспризорных, по базару голод. Подойдет какой: „Дяденька, дай“. Ну, что есть — уделишь: кусок хлеба, пару картофелин… Вот насчет продналога — это точно, дал промашку. А все из-за чего? Не хочет люд сдавать продналог. Словом, довелось попреть… с малосознательными… Может, на этом и перестарался. Но как оно? Из окрисполкома — уполномоченный за уполномоченным: „Где хлеб? Где картошка?“ Ну и… переусердствовал. Накажите! Есть за что. Жаловаться не буду». И так — до бесконечности. У Сурмача всякое терпение иссякло.

— Агнец ты божий, Лазарь Афанасьевич! Послушать тебя, так ты — первая жертва: и земотдел из тебя жилы тянет, и прокурор жить не дает, а ГПУ — так вообще живого в землю зарывает.

— А что — не правда? Кто чуть поднялся над тобой, тот и норовит под себя подмять и притом пикнуть не позволяет. Посидели бы вы па моем месте в сельсовете, послушали бы, что люди говорят, и совсем другое было бы понятно у вас про сельское житье-бытье. А то ведь вес из газеточек, с чужих слов…