— Не ручаюсь за себя. Я уже устал от него. Не могу. Попробуй ты, — сказал он Аверьяну, уходя.

Эти мизерные результаты по сравнению с затраченными усилиями вконец измотали нервы. Все в Сурмаче заныло, заскрипело, он понял, что Серый тоже будет молчать или юлить вокруг да около, как и старый Воротынец. Но тот был лишь бандопособником, а этот — активный участник и банды, и подполья.

Сурмач сейчас сожалел о том, что рисковал так бездумно собою и друзьями, неся в логово бандитов весть об амнистии «всем, кто сложит оружие и порвет с бандой». Серый сложил оружие и, как казалось, порвал с бандой, но только для того, чтобы вновь пакостить. А что стоило тогда Аверьяну метнуть под нары, под оцепеневшего от страха Серого с дружками обе гранаты, с которыми он зашел в сарай, где на свой последний привал устроилась недобитая сотня Семена Воротынца… И — не пришлось бы сейчас нянчиться с этим…

— Контра! — вырвалось у Сурмача. — Тебя в девятнадцатом помиловали, а ты — за старое! Ну уж в этот-то раз простофилей не буду!

Григорий Серый вдруг замычал как-то странно, замотав головой, и сполз со стула, потеряв сознание.

Ярош, переступивший было порог, обернулся и увидел происходящее:

— Что ж ты наделал! — обругал оп сгоряча своего подчиненного.

Встал перед лежавшим ниц на колени, приподнял двумя пальцами веки и заглянул в зрачки. Затем приложил ухо к груди.

— Какого свидетеля угробил! — сказал он с сожалением Сурмачу. — Какого свидетеля! — повторил он и вышел из комнаты.

Аверьян тупо смотрел на лежащего на полу человека, не понимая, как тот попал сюда и какое отношение он, Сурмач, имеет к поверженному.

Дверь распахнулась. В комнату ворвался начальник окротдела. Весь взъерошенный. Лицо багровое. Ворот рубашки-косоворотки распахнут. Из сапога торчит углом портянка — видимо, растирал балтиец ревматическую ногу и не успел толком одеть сапог, так и выскочил.

— Врача! Звони! А навстречу за ним — тачанку, — приказал он Ярошу.

Он сел у Серого в головах и, зажав в кистях его руки, начал энергично разводить их в стороны, прижимать к груди: так откачивают выловленного утопленника, если он пробыл под водой не очень долго.

Но губы Григория Серого синели все больше и больше.

«Умер. Зачем он его истязает?» — подумал Сурмач, осознавая бесполезность того, что делал начальник окротдела.

На пороге и у дверей в коридоре толкались окротделовцы, не решаясь войти в комнату. И даже Борис Коган (в иное время всем товарищ и брат) лишь издали покачивал головой: «Ну и ну…»

Врач явился удивительно быстро. Пощупал пульс, приоткрыл веки и сказал:

— Я тут уже не нужен… Нельзя было делать ему искусственное дыхание… Покой! С места не трогать.

— Такого свидетеля угробили, — проворчал Ярош.

В комнате воцарилось тяжелое молчание. Ласточкин, оживляя мертвого, устал. На крутом лбу — тяжелые капли пота. Он вытер их рукавом. Это был жест уставшего пахаря, который от зари до зари шел за плугом.

— Как это случилось? — спросил он, не обращаясь конкретно пи к кому.

Ярош поджал топкие губы. Насупился. Оп считал, что отвечать на этот вопрос должен Сурмач.

А тому нечего было сказать.

На вскрытии Григория Серого присутствовал Иван Спиридонович, Сурмач и Ярош. С напряжением ждали они заключение врача. Тот констатировал:

— Коронарная недостаточность… Больное сердце не выдержало психической нагрузки.

Приложив к медицинскому свидетельству, удостоверяющему причину смерти Григория Серого, рапорт Яроша и объяснительную Сурмача, Иван Спиридонович отправил дело со специальным нарочным в губотдел.

Миновало три дня. Напряженных три дня, которые ни на шаг не продвинули следствие.

И вот Иван Спиридонович вызывает к себе Сурмача. Аверьян ожидал неприятностей (откуда быть хорошему?). Зашел он в кабинет к начальнику окротдела. А Ласточкин улыбается. Вышел навстречу, показал на стул: мол, садись. Хлопнул в ладоши, потер руки, будто мыл их под теплой приятной водой.

— Вот, Сурмач, можем сказать: не даром хлеб едим. Крестник, — это он о Щербане, — ценнейшие сведения дал, в самое логово стежку-дорожку указал. Живет в Щербиновке один кулак по фамилии Нетахатенко. У него в доме и оперировали Семена Воротынца, раненного на границе. Завтра мы его возьмем, субчика-голубчика, а там, глядишь, и все остальное прояснится. Зови Яроша.

Но едва Сурмач взялся за ручку двери, Иван Спиридонович остановил его:

— Постой. Такое дело-то… Я тут сам покумекал, с врачом потолковал. Он считает, что рано ты взялся за дело. Глянь на себя: кожа да кости. С лица что белая бумага — ни кровинки. Сурмач понял: начальник окротдела почему-то не хочет брать его в Щербиновку. Обидно!

— Серого и старого Воротынца мы с Коганом брали, где был этот врач с умным советом?

Явно смущенный, Иван Спиридонович поскреб пятерней затылок.

— Понимаешь, штука какая… Ярош все уши мне прожужжал, что я его оттираю от дела и все поручаю тебе.

Сурмач вспомнил, как обиделся Тарас Степанович, когда на заставу пригласили лишь его, подчиненного. Позже, когда Аверьян вернулся с заставы и слег, а Ярош пришел к нему в больницу с цветами, Аверьян начал юлить перед своим начальником, как лиса хвостом перед борзыми, которые ее настигают. «Не по-товарищески!» Аверьян не мог поступить иначе. Но об этом-то Ярош не знал и никогда не узнает. Борис предупреждал друга: «Перешел ты дорогу Ярошу». Не хотел этого Аверьян, но получилось вроде бы и так.

— Если уж необходимо… То пусть в этот раз — без меня.

Желая дать ему хоть какую-то отраду, Ласточкин сказал:

— Ты побудь, сейчас придет Ярош, прикинем, что к чему. Ты в Щербиновке бывал, твой совет пойдет к делу.

Пришел Ярош. Скупо поздоровался с Сурмачом. Ждет, что скажет начальник окротдела.

— Присаживайся, — предложил ему Ласточкин. — Надо обсудить одно сложное дело. По сведениям губотдела явочная квартира находится в Щербиновке в доме Ивана Нетахатенко. Это семнадцатый дом от станции. Крыша черепичная. Нетахатенко надо брать живым во что бы то ни стало: он связан с Квиткой и Казначеем. — Иван Спиридонович невольно вздохнул, посмотрел на обоих подчиненных и удрученно сказал: — Сурмач, видишь, какой? Смерть ходячая, ему придется остаться на хозяйстве. А мы с тобой возьмем оперативную группу и — в Щербиновку.

* * *

Весь день Аверьяна снедало нетерпение. Буквально места себе не находил. Торчать одному в экономгруппе и копаться в бумажках было совсем невмоготу. Отсиживался у Бориса в информационном отделе. Болтали о всякой всячине и — ни слова о Щербиновке, где в это время чекисты «трусили» кулака Нетахатенко. Аверьян хорошо запомнил эту фамилию. Еще в бытность Лазаря Афанасьевича председателем Щербиновского сельсовета, доведенный до отчаяния тесляренковской уравниловкой, Филипп Филипенко кричал: «У Нетахатенко — двадцать пять десятин на четыре едока, у меня три на одиннадцать, а ты с нас поровну, по десять мешков!» Но уж теперь-то восторжествует пролетарская справедливость для бедняка Филипенко.

Иван Спиридонович и Ярош вернулись из Щербиновки вечером. Приехали поездом, а не на подводе. Без арестованных… Оба мрачные:

— Только мы к дому, а там вспыхнул пожар. Да такой, что и не подступиться, — рассказывал Ярош.

Его одежда пропиталась тонким сладковато-приторным запахом пожарища, который чем-то сродни трупному — такой же въедливый и нестерпимый. Шапка пообгорела, а брови прихватило чуть огнем, подвило их. Лицо было смазано гусиным жиром. Видать, он побывал в самом пекле.

— Жену сжег и ребенка, сам скрылся, — подытожил Иван Спиридонович.

Это было что-то ужасное. Даже не верилось: жену и ребенка сжег! Аверьян ставил себя на место Нетахатенко. Случись беда, он бы Ольгу от любой напасти собою прикрыл…

— Может, случай какой несчастный? — недоумевал Сурмач.

— Никакого несчастного: дом соломою обложил, двери запер, — рассеял последние сомнения Сурмача Иван Спиридонович. — Мы к нему явились — петухи лишь вторую зарю пели, да все же опоздали.