Мое местечко рыбацкий поселок St. Gilles sur Vie (это река – Vie). В колок<ольне> был убит наполеоновский генерал Grosbois, наблюдавший движение войск. А в 7 километрах на ферме Матье крест – памятник Ларош-Жакелену, убитому в 1815 г. Женщины в бел<ых> башенках и деревянных, без задк<ов>, башмачках. Народ изысканно-вежливый. Старинные обороты: «Couvrez-Vous donc, Monsieur»[30] (как когда-то корол<ю> – принц<есса> крови).
Это не география, это ландшафт моей души на полгода вперед.
Борюшка, на днях в Москву едет И.Г.Эренбург. Передаю ему / с ним: Поэму горы <над строкой: конца> (со знаками препинания), Поэму конца (рукоп<ись>), Крысолова, статью о Брюсове, статью о критике и всё, что еще успею. И, если Эренбург согласится повезти, подарки тебе и сыну. Не сердись! В этом нет грубости, одна нежность, беспомощная и хват<ающаяся> за шерсть фуфайки. Она у тебя будет почти животное, всё равно как если бы я тебе пос<лала> собаку.
Ах да, и еще фотографии, наст<оящие>, давно хочу, – одну тебе (надпишу), одну Асе. Только не держи на виду, такие вещи не лгут только в первый раз.
<Приписка сбоку:> NB! Знаки препинания.
Ты мне сделал больно своими письмами. Безнаказанно такое не читают. Отвечу тебе одним. У меня есть <пропуск одного слова> – одна за жизнь, ее сожгут вместе со мною (п.ч. меня сожгут, зарывать себя не дам!). Когда я тебя увижу, я отдам ее тебе. Больше у меня ничего нет.
«Поэма конца», которая вся на паузе, без знаков препинания! Ирония или Kraftsprobe[31]? И то, что ты полюбил ее такой, с опечатками (важен каждый слог!), без единого знака (только они и важны!) – зачем, Борис, говорить мне о писавшем, я читавшего слышу в каждой строке твоего письма. То, что ты прочел ее – вот ЧУДО. Написал во второй раз по (все-таки – чужому) и какому сбитому! следу. Ты как собака почуял мой след среди путаницы. (Словари разные. Да. И в этом неистовая прелесть встречи.)
Пленит<ельно> то, что дошла она до тебя сама, опередив мое (ныне сбывающееся) желание. Вещи не ждут, этим они чудесны, чудеснее нас. Помнишь у тебя?
О, подожди, Борис, в свой час напишу о тебе как никто. Прочти Святополка-Мирского (посылаю) – прав он? Не знаю. Я не знаю Канта. Я только страдаю от Бергсона (тоже не знаю) у меня и Канта у тебя. Вообще, это запомни: ты моя единственная проверка: слуха, старшего моего. (Я громче слышу, ты <пропуск одного слова>.) Не п.ч. я тебя люблю, я в тебя верю, а кажется обратн<о>. Люблю (ужасающее) потрясающее пустот<ой> и ужасающее вместим<остью>, растяжим<остью> слово, я все слова люблю, кроме него. У него только одна сила – молниеносная (несущая молнию и молнию длящаяся) убедительность, бесспорность, кратчайший путь в другого (в любого). «Люблю» просто условный знак, за которым НИЧЕГО. Ты меня понимаешь? И я вовсе не говорю его тебе, то, что у меня к тебе, очень точно, сплошь доказуемо и только тем страшно, что впереди не замкнуто. Отвеч<аю> за каждую сущую секунду, восприним<аю> ее топографич<ески> ясно <над строкой: и даль<ше> не зн<аю>>. Дорога в горах, без перспективы, и дорога, ведущая выше горы. Ясно? Твое – море, мое – горы. Давай поделим и отсюда будем смотреть. Я буду учиться морю со всей честностью и точностью, п.ч. это – учиться тебе. И в тебя я еду на поиски, а не в Вандею.
<Приписка сбоку:> Ясновид<енье> каждой отдельной секунды.
Единственное, что бы мне меш<ало>, если бы / – / —, это то, что он – мой. (И мой.)
Ты пишешь, что я что-то читала. То же, что в Советской России, давнее, здесь об этом не напис<ала> ни одного стиха. А читала, п.ч. нужно было ради одного какого-нибудь <оборвано>
Продолжение
Если бы я умерла, я бы дов<ерила> тебе написать то, чего я не успела, просто дала бы точные слуховые указания и словарь. Ты бы написал свое, но ты бы написал меня. У нас разный словарь – как это восхитительно.
Ты, как я, родился – завтра.
(Точно вчера родился – ложь. Точно завтра родился.)
У меня есть слезы, и Поэма конца только п.ч. мне их моих было мало, – выкрич<аться> и выплак<аться>. А еще – чтобы не захлебнуться в них, не кинуться с моста.
Ты знаешь, Лондон – наш город, беспризорных бродяг. Видела их ночные места.
Дай мои стихи без имени, – я хочу, чтобы их знали – кто знает, догадается. Ведь это, по существу, безымянно.
«Меня любили только част<ично>» – Борис, когда меня в жизни любили, я мучалась, меня точно зарывали в землю, сначала по щиколотку, потом по колено, потом по грудь (начинала задыхаться). Меня изымали из всего мира и загоняли в ямку, жаркую как баня. Я с остр<ой> подозр<ительностью> выслеживала этот момент изъятия. Человек переставал говорить, только глядел, переставал глядеть, только дышал, переставал дышать, только целовал. И целовал не меня, п.ч. меня уже забыл, а губы, вовлекаясь в процесс (пог<аное> слово!). Вовлекалась иногда и я. Словом, губы целовали губы и хотели целовать день и ночь. Я быстро уставала, убитая однообразием. Еще о любви <оборвано>
Письмо 45
<ок. 9 апреля 1926 г.>
Цветаева – Пастернаку
Борюшка! Вот тебе примета. Письма к тебе (вот и это письмо) я всегда пишу в тетрадь, на лету, как черновик стихов. Только беловик никогда не удается, два черновика, один тебе, другой мне. Ты и стихи (работа) у меня нераздельны. Мне не нужно выходить из стихов, чтобы писать тебе, я в тебе пишу. Это я в ответ на твою оглядку, от которой мне человечески-больно. (От тех двух божественно-больно!) Борюшка, у нас с тобой ничего нет (не буду перечислять, раз ничего!) – кроме наверняка. Я наверняка била в тебя все эти годы, – видишь возникновение правды под пером! – не билась, била. Как в заочную птицу на лету – в твою душу. И попадала, п.ч. эта птица – всюду, нет места, где ее нет.
Отвечать на письм<о>. Я не знаю что это значит. Я знаю отзываться, отзвучивать, возвращать тебе – утысячеренно – твое же <вариант: тебя же>. Кому ты пишешь? Вспомни. Тому, кто с первой строки «Сестры моей Жизни» (всё чудо, что она ко мне попала, только в этом! остальное все было готово) не отрываясь – через всех и вся – (ибо были и все и вся!) – безнадежно, п.ч. безукоризненно-вежлив и верит на? слово – глагола не проставл<яю>, п.ч. самый пустой из всех. Не выходя из себя, люб<ить> другого, не выходя из стихов, люб<ить> человека. (Тут невязка, п.ч. вся я – выхождение из себя.)
О безукоризненной вежливости же – вспомни Блока и Маяковского, обоих, кого бы я могла любить (теперь нет). От Блока я стояла меньше чем в 2 вершках, толпа теснила, – рядом. 1921 г., а в 16 я написала: И по имени не окликну, и руками не потянусь. И не потянулась. А он умер. А с Маяковским – раннее утро на Б.Лубянке <над строкой: Кузнецком>, громовой оклик: Цветаева! Я уезж<ала> за границу – ты думаешь, мне не захотелось сейчас, в 6 часов утра, на улице, без свидетелей, кинуться этому огромному человеку на грудь и проститься с Россией? Не кинулась, п.ч. знала, что Лиля Брик и не знаю что еще… (Вломиться головой в грудь.)
Борис, раз ты не звал, я тоже не звала эти годы. Раз ты не называл, я тоже не называла. Я все-таки женщина и трагически хорошо воспитана. (Только в 1926 г., после лондонской знати поняла: я получила не интеллиг<ентское>, а аристократическое воспитание – дуновение рано умершей матери. Отсюда, от нее, ненависть к буржуазии и полупрезрение – не без добр<одушия> – к интеллигенции, к которой никогда себя не причисля<ла>! Как, один в Москве мне сказал: феодальный строй. Ворот уж нет, герб держится.) Так во?т – для чего я все это пишу: чтобы ты знал, что пиша мне, ты пишешь в себя, просто дыша – дышишь в меня. И раз навсегда, хоть бы я завтра умерла, хоть бы жила сто лет. Не пониж<ая>, не повыш<ая>, вне становления или в становлении, ставшем состоянием, так же, как душа растет. Вот я – к тебе <оборвано>