Глава третья
ЛАРИСА
Вот уж действительно, как в стихах: «Соловьем заветным лето пролетело», или в других: «Лето красное пропела, оглянуться не успела…» Именно, не успела оглянуться, как перевалило за тридцать. А это тоже в жизни важный рубеж: прощай молодость, вершина зрелости, пик. И через два дня я его перешагну. Через два дня мне будет тридцать один год. А в душе все чаще звучит мотив популярной песни: «И некогда нам оглянуться назад». Некогда и стоит ли оглядываться? Ничего особо выдающегося там, в ушедшем, не было. А что есть в настоящем, что в будущем? Настоящее — это сплошной кошмар. Будущее покрыто мраком. И будет ли оно вообще это будущее? Будет ли Россия, как государство, в двадцать первом столетии? Будут ли русские, как нация, этнос? Эти тревожные, тоскливые вопросы угнетают, наверно, не одну меня. Они волнуют миллионы русичей, обращенных в рабство американо-израильскими оккупантами. Лето пролетело безалаберно, сумбурно, и нечего вспомнить… Хотя нет — есть что вспомнить, пусть мимолетное, как дым, как утренний туман. И в самом деле, был туман над Волгой, именно утром, когда мы плыли на теплоходе в Нижний. И были приятные встречи, беседы с Егором Лукичом, с моим Булычевым. Да, в юности, заядлая театралка, я была заочно влюблена в Егора Булычева, мне нравился тип сильного и умного мужчины, деятельного и обаятельного. И вот эта неожиданная встреча на теплоходе. Я увидела его таким, каким представляла в свои студенческие годы: обаятельным, умным, душевным. С ним приятно и легко говорить, душа его открыта, без лукавства и ханжества. В нем есть нечто притягательное, располагающее к откровенности, какая-то тихая, доверчивая открытость души. С ним я чувствовала себя, как давним другом и совсем не замечала, что нас разделяют сорок лет. Да, ему было сорок, когда я родилась. Он много видел, много знает. Рассказывал интересные истории из жизни великих актеров, ветеранов МХАТа Качалова, Москвина, Топоркова, Грибова. От него я узнала, что Шекспир и Сервантес умерли в один день — 23 апреля 1616 года, что Лапе де Бега написал две тысячи двести пьес, а Кальдерон сто десять. Как он понимает меня. Мне казалось, он читал мои мысли. Он говорил: «Вы не знали настоящей любви». Наверно не знала, а то что знала, было ненастоящим. Не хочется об этом вспоминать.
Мы были студентами, беспечными мечтателями, строили планы, питали надежды, жаждали любви, красивой и большой. Я — провинциалка, влюбленная в Москву, он — москвич, видный, веселый, общительный. Пользовался успехом у девчат, — это подогревало его самомнение. Он считал себя неотразимым и внушал эту мысль нам, неопытным, доверчивым. В том числе и мне. Он был старше меня тремя годами. Ослепленная своей мечтой, я видела в нем только хорошее. Легкомыслие, эгоизм, самовлюбленность его я не замечала, хотя все оно лежало на поверхности. Я увлеклась, я верила его пустым, неискренним словам, видела в нем наше будущее, семью, детей, то, о чем мечтает большинство нормальных девушек. В тумане пылких чувств, сладких речей, подогретых вином, я отдалась. Для него это было привычным делом, как глоток вина — минутное удовольствие. А для меня — трагедия. Не таким я себе все это представляла. Я жаждала ласки, нежности, поэзии. А получила нечто недостойное, оскорбительное. Добившись своего, удовлетворив свою похоть, он стал холодным, циничным. Сказал, что связывать себя семейными, узами он не намерен, что вообще я не подхожу для роли его жены. Для меня это было не просто разочарование, — это был страшной силы удар, крушение всех светлых надежд, веры в добро, в человека. После этого я всех мужчин мерила его мерой, я их ненавидела. Мне они казались все на одно лицо, и их интерес ко мне сводился только как к постельной принадлежности.
Так продолжалось несколько лет. В двадцать семь я сама себе казалась старухой. Шансов создать семью — никаких. Время упущено. Женихов на всех невест не хватает. На одного мужчину приходится две женщины, такова жестокая статистика. Браки стали не прочными, каждый третий распадается. Разводы плодят безотцовщину. Это, конечно, ужасно. Но я согласна на безотцовщину — я хочу ребенка, очень хочу. Пусть без отца, пусть это будет только мой ребенок с моей фамилией, продолжение рода Малининых. Во мне клокочет чувство материнства. Я хочу испытать радость матери, хочу иметь надежду и опору в старости. Мне не нужен чужой ребенок из детского приюта, я хочу своего, мной выношенного. Пусть не от мужа, но от здорового, нормального и в меру симпатичного мне человека — производителя.
Родители переживают, часто и не без намека говорят о внуке. Мечтают, и я их понимаю, а они меня не хотят понять. Говорят, что я слишком требовательна к мужчинам, с непомерными претензиями. Мама корит мой невыносимый, как она выражается, характер. Может, они по-своему правы, надо быть снисходительной, без особых претензий. Они не убедили меня, нет. Просто поколебали, размягчили, и я решилась: будь, что будет — не получится муж, может, получится отец ребенка, не нашего, а моего, мой маленький Малинин. И мне повстречался «производитель», внешне здоровый, даже и симпатичный.
Уже после первой ночи поняла: такой муж мне не нужен. Педант, сухарь, скряга и вообще зануда. Нет под нами того прочного фундамента, на котором строится нормальная, здоровая семья. Какая там любовь — о ней и думать не думала. А то, что теперь называют просто сексом, к любви не имеет никакого отношения. Нам не о чем с ним было говорить. Мы были чужими. Голый секс, без чувств, без духовной связи меня не устраивал, и мы разошлись не сходясь. И снова чувства настороженности, недоверия мужчинам, и даже отчуждения одолели меня. А время шло, и годы бежали все быстрей и быстрей, и уже всем существом своим я ощущала их коварный бег и утраченные надежды, что-то дорогое и безвозвратное. И совпало это с проклятым горбачевско-ельцинским лихолетьем. Беда пришла всеобщая, — я понимала и понимаю, что таких судеб, как моя, миллионы, что есть и похуже во много раз, что мы переживаем вторую войну. Но разве это причина для утешения? Я представила себя в старости одинокой, беспомощной, никому не нужной, когда нет рядом ни родных, ни близких.
Меня тревожит одна неприятная мысль. Я мечтаю о своем ребенке. Но ведь я имела связь с двумя мужчинами, пусть краткую. Но я не забеременела. Почему? А вдруг я не могу рожать? Это ужасно. Пойти к врачам, исследоваться — боязно, я трусиха. Если будет установлено мое бесплодие, что тогда? Взять из приюта? Но это опасно: туда попадают не с хорошей наследственностью. Да наверное и не дадут одинокой, незамужней женщине. Сплошной тупик, куда не кинь, везде клин.
И вот эта встреча с Богородским. Такое ощущение, словно я вдруг оказалась в стране моих грез. На меня повеяло чем-то новым, неведанным, но желанным. Я почувствовала между нами незримую, но явно ощутимую духовную связь. Нам было легко говорить на любую тему даже тогда, когда наши точки зрения не совпадали. У нас была общая платформа, о чем бы мы не заговорили. Казалось, что мы вышли из одной семьи, как родные. Когда я спросила его, почему пассивны и безответны русские, превращенные в рабов ельциноидами, почему они голосуют за Ельцина, Явлинского, Жириновского, Лебедя, он спокойно, с нотками досады и сожаления ответил: «Русский обыватель похож на рыбку, которая легко, с глупой наивностью, заглатывает популистскую блесну политических авантюристов. Мозги у рыбки малюсенькие, да и те уже до предела высушены лучами телеэкрана». Иного ответа я и не ждала. Я думала точно так же. У него приятный голос: то с саркастическим, то с язвительным оттенком и такой доверчивый и в тоже время таинственный взгляд, который располагает к откровенности. Ему можно открыть душу, поделиться сокровенным, посоветоваться. Таких людей я еще не встречала. Когда мы прощались, я сказала:
— Вы интересный собеседник. Вы много знаете. И жаль, что наши беседы так быстро обрываются.
— Зачем жалеть? — сказал он. — Мы можем их продолжить в Москве. Вы тоже много знаете, как историк. Например, я от вас узнал, что убийцы князя Андрея Боголюбского Ефрем Мойзич и Амбал были евреями. Дело в том, что я всерьез занимаюсь еврейским вопросом. У меня на эту тему собрано много материалов. Раньше все это было под строжайшим запретом, как государственная тайна. Они постарались скрыть от народа свою вражескую деятельность. Мы боялись слово «еврей» вслух произносить, чтобы не прослыть антисемитом. — Он помолчал, как бы что-то обдумывая. Глаза его затянула печаль, потом резко посмотрел на меня и решительно вполголоса произнес: — Ведь мы друзья? — В ответ я кивнула и смешно перефразировала вслух: