— Что там в вашей Думе о монархии заговорили? — обратился генерал к депутату.

— Был брошен пробный шар ельцинистами, но вхолостую, не нашел отклика, — ответил депутат.

— О монархии мечтают художники патриотического разлива, — заметил Воронин, сияя возбужденным лицом. Его взгляд сверлил тихую бессловесную Ларису. Мне казалось она смущается его взгляда и избегает его.

— Не сочиняй, Виталий. Зачем художникам царь? Мне он зачем? Скорей поэты монархией грешат, — категорично возразил Ююкин. Он тоже бросал на Ларису нескромные взгляды и быстро определил в поэте своего соперника.

— А я не о тебе, — отозвался Воронин. — Я о знаменитых художниках, которые мечтают увековечить себя царскими портретами и памятниками.

— Камешки в огород Глазунова и Клыкова, — сообразил генерал. Сокрушенно рассудил: — Странно получается, оба талантливые ребята, за Россию держатся, а никак не поймут, что России не наследственный царь нужен, а умный правитель. России нужен Сталин.

— Но Ельцин уже объявил себя царем, пока в шутку, — сказал Воронин.

— Ельцин ублюдок, выродок, животное, без души и совести, — раздраженно пророкотал Лукич. — Он подлее Тамерлана, Наполеона и Гитлера вместе взятых… Да, подлее и страшнее. Он загубил великую державу, оскотинил великий народ.

— Руками подавляющего меньшинства, — вставил депутат.

— А это кто такие, — стрельнул глазами в Ларису Ююкин.

— Те, кого до недавнего времени вслух не решались называть.

— Чубайсы., березовские, лившицы? — лукаво переспросил Ююкин.

— Ты очень сообразителен, Игорек: и Лившица не забыл, — съязвил Воронин и, посмотрев печально на Ларису, прибавил: — «Все будет хорошо, Русь будет великой, но как трудно ждать и как трудно дождаться». Это сказал Александр Блок.

— Он и не дождался, — с грустью молвил Лукич. — И не многие из здесь присутствующих дождутся.

— Артем дождется, — сказал я и взглядом указал на скромно сидящего, безмолвного курсанта высшего пограничного училища Артема Богородского — внука Лукича.

— Боюсь я, друзья-товарищи, что наш оптимизм ничем не подкреплен. И я больше склоняюсь к пессимизму, — вздохнув с грустинкой, сказал Лукич. — Будущее России мне видится в сплошном кошмаре. Иногда… Русские, украинцы, белорусы, и другие народы, населяющие российские просторы, исчезнут, как нации. Из их осколков нынешние Чубайсы и гусинские создадут совершенно новый конгломерат биомассы без истории, без корней. И дадут ему имя — гой. И будет страна Гойяния, не государство, а страна. Страна рабов, страна господ. Рабы — гои, господа — евреи. Вот тогда они и не будут протестовать против пятого пункта ни в паспорте, ни в анкете. Они с гордостью будут писать в своих паспортах национальность — еврей. Артем же Богородский в своем паспорте напишет — гой, что будет означать недочеловек, скотина, раб. Дело к этому идет. К сожалению, ни Артем, ни его сверстники это не понимают. Вот так-то господа-товарищи.

Он опустил голову и мрачно уставился в стол. Мы молчали. Никто не решался ни возразить, ни поддержать. Какая-то зловещая тишина опрокинулась на нас и словно парализовала, лишив дара речи.

Мы были все единомышленники, друзья Лукича, поклонники его большого таланта. Мы уважали его, как патриота и гражданина, за его прямоту и честность. Мы спорили по частностям, дружески подтрунивали над товарищами. Лукич говорил:

— Друзья мои, я хочу что б о каждом из вас потомки могли сказать словами Шекспира: «Он человеком был, человек во всем».

Попросили Виталия почитать стихи. И он читал. Сначала патриотические, разящие, как меч, о распятой и опозоренной России, читал с болью, с надрывом. Они звучали как набатный колокол, волновали до слез, до спазм в горле. Наши восторги его воодушевляли и поднимали. Пили тост за его творчество. А он разрумяненный, возбужденный прибирал падающие на крутой лоб пряди седых волос, прочно овладел аудиторией и уже не мог остановиться.

— Отдохнем от политики, перейдем на лирику, — весело сказал Виталий и проникновенно посмотрел на Ларису.

— Я прочту вам два лирических стихотворения. Одно давнишнее, еще в советские годы написанное, и совсем новое, не опубликованное.

И удивительно: эти стихи в его исполнении звучали как-то непривычно, однотонно — певуче и мягко, словно ласкали. И я понял: он читает их для Ларисы, которая ему приглянулась. Он хотел ей нравиться, хотел обратить на себя ее внимание. Самоуверенный и самовлюбленный, он считал себя неотразимым сердцеедом перед чарами и поэзией которого ни одна интеллектуальная девица не устоит. По этому поводу я иронизировал: «Ты не прав, Виталий, интеллектуалки более устойчивы, чем дуры». Он не обижался. Ларису он считал интеллектуалкой, хоть и познакомился с ней только вчера в театре. На Ларису «клал глаз» и думский депутат, который старался выдать себя за важную государственную персону. Лариса сидела между депутатом и Ююкиным, за которым неустанно бдила Настя, и потому художник вел себя довольно скромно, оставив свою соседку на присмотр думца, который ни на минуту не оставлял пустым ее фужер и все чокался о него своей рюмкой с коньяком, предлагая ей выпить. Его излишнее внимание к Ларисе явно не понравилось Лукичу, и тот без всякого повода съязвил:

— У вас в Думе уж больно важничают. А важность — это маска посредственности. Вы обратили внимание: серенькие птицы лучше поют, чем пестрые, с разукрашенным опереньем. Самый главный певец — соловей, он внешне совсем невзрачный. За то голос! Божественный. А пестрая сойка вместо песни издает скрежет и визг, будто ей на хвост наступили.

— А иволга! — вставил я. — Прекрасный голос-флейта. И оперенье, что надо: золото с чернью. Очарование!

— Это исключение, — возразил Лукич. — Да к тому же она не здешняя, приблудная, из теплых краев южного полушария.

Спорить с Лукичом было трудно: в птицах он хорошо разбирался, знал их жизнь, повадки, привычки. Воронин сидел напротив Ларисы и злился на депутата. Что б отвлечь на себя внимание Ларисы, он предложил послушать шуточные стихи своих друзей-поэтов. Сначала прочитал Феликса Чуева:

Хоть усыпь ее, Несмеяну,
Грудой золота, серебра, -
Все равно будет жить с Иваном,
А любить будет Петра.
Это тянется беспрестанно,
Независимо от поры,
И опять родятся Иваны,
Потому что живут Петры.

Ему дружно похлопали. Тогда он прочитал Василия Федорова:

— Не изменяй! — ты говоришь любя.
— О не волнуйся. Я не изменяю.
Но, дорогая, … Как же я узнаю,
Что в мире нет прекраснее тебя?

Он читал, не сводя проникновенного взгляда с Ларисы. Он мысленно целовал ее, и она улыбалась вместе со всеми. Она любила поэзию, Виталий это понял, как понял и то, что он завоевал аудиторию и прежде всего Ларису и уже разгоряченный не мог остановиться. Выждав, когда умолкнут наши дружные хлопки, не садясь, он принял гордый вид победителя и сказал:

— И еще последнее, самое короткое, но самое мощное:

На разлуке, на муке стою…
Вот и все, вот и время проститься.
И целую я руку твою,
Как крыло улетающей птицы».

Он через стол протянул свою руку к Ларисиной руке, она от неожиданности инстинктивно подала ему руку, и он поцеловал ее нежно и трогательно. Лариса растерянно взглянула на Лукича и смущенно потупила глаза. Мы опять поаплодировали, все, кроме Лукича. Он сидел на торце стола рядом со мной и в полголоса проворчал в мою сторону:

— Видал, как заливается… соловьем залетным.

— А ты не нервничай, — лихо ответил я. — Обычное дело: под хмельком мужики ослабляют тормоза эмоций.