— Ну все, готово, — сказал Мартин.

Они отступили назад, осматривая свою работу. Качели мерцали. Сияли. Они заново родились. Они умерли, их погребли под кустом, а теперь они снова ожили. Они были новенькие, с иголочки. Черные, сверкающие, свежие. Будто только вчера сделанные.

— Наверное, они старинные, — сказал Мартин.

— Им больше ста лет, — ответила Мария. — Чуть больше. Знаешь, они…

Она замолчала.

— Просто я знаю, — закончила она.

— Завтра, когда краска высохнет, — сказал Мартин.

Она кивнула.

— Пораньше. Сразу после завтрака.

И он пролез через дыру в изгороди домой — объяснять маме, почему у него все лицо, руки, ноги, ботинки и джинсы так кошмарно вымазаны черной краской.

И даже, как обнаружила Мария, стоя в сумерках у своего окна, волосы. Она дергала расческой, пока у нее не защипало в глазах, и потом виновато решила оставить слипшиеся волосы до утра. Может, за ночь краска как-то испарится. Она выглянула в окно. Качели таяли в сумраке, который крался по саду, окружал деревья, и то, что было лужайкой, уже слилось с черным кустарником и превратилось в единый мир темноты, и только качели еще держались, вычерчивая в центре свой более темный силуэт. И потом свет угас совсем. Мария уже не могла разглядеть качели: она выключила лампу и легла в постель. Ночью она спала крепко, только раз проснулась и услышала, как ветер колышет деревья и легонько стучится в окно. И еще монотонный скрип качелей.

Теперь, подумала она, снова засыпая, я ничего себе не воображаю — не важно, как было раньше. Теперь они по правде в саду, и завтра я буду на них качаться. Первая.

Утром ее так и подмывало выскочить из дома — и на качели. Она вышла в сад еще до завтрака. Светило солнце, ночной ветер постарался, чтобы краска подсохла, затвердела и стала, словно кость, — восхитительно шелковистая на ощупь, когда проводишь рукой по столбам или сиденью. Но она не поддалась искушению, позавтракала и села на краю лужайки ждать Мартина.

Наконец он появился.

— Нужно их смазать. Они всю ночь скрипели. Я слышал.

— Они всегда скрипели, — отозвалась Мария.

— Что-что?

— Не важно. Хорошо — смазать так смазать.

Наступила пауза.

— Ну давай, — скомандовал Мартин.

Мария опустилась на сиденье. Оно было твердое и уже успело нагреться на солнце, сквозь джинсы она почувствовала рисунок литья — дырки, завитушки, линии (странно, что можно, не видя, почувствовать рисунок).

— Подкачнуть тебя?

— Не, не надо, — ответила Мария.

Она принялась раскачиваться: откидывалась назад, вытягивала вперед ноги, тянула цепи, и качели стали делать дуги — все длиннее, длиннее. Вот она уже оторвалась от лужайки и от Мартина, который стоял внизу и глядел на нее, и начала взлетать — выше, выше и на пике каждого взлета на мгновение зависала и смотрела вниз на каменный дуб, на дом, и на пристроенную к нему сзади кирпичную террасу с растениями в горшках, да нет же, в садовых вазах — вот как они называются, а она и не замечала их там внизу, на земле, на их уровне. Сверху каменный дуб тоже казался намного меньше, прямо как молодое дерево — куда только девался огромный ствол и ветки-кресла… И дом стал другим, как на вышивке, — коричневый, не белый. Она раскачивалась все сильнее, тянула цепи и ослабляла их в тот момент, когда качели должны были взлететь; они чуть дергали в конце каждого взлета и потом неслись назад, и ее юбки раздувались колоколом, когда она взлетала вверх, и свежий ветер приятно обдувал ноги, и потом, со свистом рассекая воздух, она снова летела вниз, и волосы сначала струились сзади, а потом залепляли лицо… Вверх-вниз, вперед-назад, чертя полукружия над травой, туда-сюда, взбираясь вверх и потом приятно рухая вниз (так что по коже шли мурашки), вытягивая ноги вперед к земле, и снова взмывая вверх только для того, чтобы тебя снова отнесло назад, и снова — падение, восхитительное, захватывающее, и снова летят юбки и передник, и волосы уже повсюду, потому что лента развязалась и спорхнула на лужайку. Я хочу качаться всегда, вечно, подумала она, я никогда не остановлюсь, я навсегда останусь здесь и буду качаться, я всегда буду здесь…

Ее настолько захватили эти мысли, что она не обращала внимания на того, кто стоял внизу и кричал:

— Уже моя очередь. Так нечестно, Хэри. Сейчас моя очередь.

Она притворилась, что не слышит, устремляясь вверх и падая вниз, — вниз и вверх, задевая ногами землю, прежде чем снова взлететь вверх, к деревьям, к самому небу… Какой далекой казалась внизу Сьюзан, жаждущая своей очереди, и гоняющий кругами тявкающий Фидо.

— Моя очередь!

— Что?

— Я говорю, сейчас моя очередь, — крикнул Мартин. — Ты качаешься уже целую вечность.

Она перестала раскачиваться — откинулась и опустила вниз ноги, махи качелей стали ослабевать, пока не превратились в легкие покачивания, и она сидела, уставившись на Мартина, и на громаду вдруг нависшего каменного дуба, и на сверкающую белизну дома, и на пристроенную сзади кирпичную террасу, сквозь трещины которой почему-то пробивались пучки травы, — никаких садовых ваз, и на сердито ворчащего Мартина.

— Да что с тобой, в самом деле? Ты такая странная!

— Сам ты странный, — огрызнулась Мария, и у нее вдруг брызнули слезы.

Она соскользнула с качелей, зацепилась джинсами за железный выступ, рванула и побежала к дому, наверх, к себе.

Два часа спустя после долгих угрызений совести она снова вышла в сад и стала искать Мартина. Когда очнешься после наплыва эмоций, чувствуешь себя так же, как после резкого спада температуры: полное опустошение и обиду — за что такое досталось? — а в данном случае Мария к тому же ясно ощущала собственную вину, как если бы сама навлекла на себя болезнь. (Ну, например, объелась чего-то жирного и запретного). Ведь в сущности она была невредная. И по-честному очередь Мартина давно уже наступила. И вот, терзаясь и раскаиваясь, она, съежившись, притаилась у дыры в изгороди и ждала, пока он не появится в саду. Кот с чем-то неприятным из помойки сидел под кустом и рассуждал о людях, которые плохо обращаются со своими друзьями.

Мартин пришел только перед обедом, с мокрыми волосами, прямо с пляжа.

— Прости меня, — взмолилась Мария.

— За что?

И когда он это сказал, искренне желая знать, Мария вдруг поняла: для Мартина, привыкшего к калейдоскопу эмоций большой семьи, такой всплеск чувств, как пару часов назад, это ни то ни се. Он переварил его вместе с последней едой.

— Я нагрубила тебе и не дала покачаться.

— Ничего, — весело отозвался Мартин. — Я потом покачался. Здорово, да?

— Супер, — ответила Мария.

И они качались по очереди, по пять минут, пока не пришло время обеда.

После обеда Мария пошла с Люкасами на пляж. Миссис Фостер всегда с удовольствием (хотя и с легким чувством вины) принимала предложения миссис Люкас взять с собой Марию — тогда ведь ей самой уже не нужно было идти на пляж, и она могла уединиться и спокойно посидеть за аппликацией.

— Это очень любезно со стороны миссис Люкас.

— Вовсе нет, — задумчиво возразила Мария.

Мама раскрыла глаза от изумления.

— Я хочу сказать, это, конечно, очень мило… Но у них столько детей — одним больше, одним меньше, она и не заметит. И когда я с ними, Мартин не дерется с Шарлоттой и Элизабет. Поэтому с нашей стороны это тоже очень любезно.

— О-о… — не нашлась миссис Фостер.

И потом:

— Да, понимаю.

Она в замешательстве посмотрела на Марию, та покраснела и пошла искать свой купальник.

Погода стояла душная. Казалось, небо опустилось и нависло над головой слоем оловянных облаков под цвет скал, так что пляж, поля и город стиснуло между пластами серого моря, неба и скал. Оторвавшись от осколков голубого лейаса, стелившихся ковром по пляжу, в котором они искали окаменелости, Мария поглядела вверх и сказала:

— Я чувствую себя аммонитом.

— Кем?

— Зажатой в сумрачности.

— Просто сейчас пойдет дождь — вот и все, — благоразумно определил Мартин.