Да, бабушка всегда была с нами – в большой шляпе, маленькая, толстенькая, с широким добрым лицом, с которого не сходила улыбка. Если дедушке случалось вспылить, а такое бывало часто, она просто дула ему в лицо.
Вместе с Катариной ушли в пошлое и поездки на нашу любимую Мейю. Лето утратило волшебную таинственность, а дедушка никогда уже так не шумел и не радовался, ведь некому было подуть ему в лицо.
– Я должен еще раз съездить туда, малышка. Но прежде у меня духу не хватало.
Он громко всхлипывал, так что люди стали оборачиваться, а одна средних лет дама в цветастом платье даже предложила ему лекарство, Она принялась рыться в сумке, которая грохотала, как гремучая змея, – столько там было пузырьков с таблетками.
– Хочу и пл ачу, бесчувственные идиоты! – огрызнулся дедушка и погрозил тростью. – Ясно?
Дама поспешно ретировалась. И тут я дунула ему в лицо.
Сначала он опешил, а потом прямо-таки просиял.
– Ах ты, маленькая ведьма, – ласково сказал он и погладил меня по щеке.
Дом был на прежнем месте, точь-в-точь такой, каким я его помнила, – выкрашенный белой краской, нелепый и величественный, с башенками, балюстрадой и балконом, с которого обычно махала нам бабушка. Дом стоял на горе, и к нему вела извилистая, вымощенная щебнем тропинка. «Феликс Кролл. Частное владение», – гласила латунная табличка на калитке. Феликс Кролл – так звали дедушкиного отца. Это он построил дом.
Мы с трудом пробрались с креслом-каталкой по заросшей ольховой аллее. Дальше пути не было. Мост слева сломало льдом.
Пока мы стояли и размышляли, что делать, над заливом пролетел лебедь – лапы как водные лыжи, крылья расправлены, шея вытянута. Опускаясь на воду, он зашумел, как орган. А ведь я уже видела его раньше.
– Давайте пойдем по шоссе, – предложила мама.
Ясно было, что с креслом нам на гору никогда не взобраться.
– Нет, – возразил дедушка. – Можете думать, что я рехнулся, но я хочу подняться сам.
Сжав зубы, он упорно карабкался в гору. Пот заливал лицо, он дышал все тяжелее, а солнце припекало, пробиваясь сквозь тучи чаек. Подъем занял у него больше часа.
На дрожащих ногах, со шляпой в руке дедушка замер у входной двери.
– Вот я и пришел, – сказал он, обращаясь к невидимому собеседнику.
Мы молча обошли дом. Ничто не изменилось с тех пор, как пять лет назад умерла бабушка и дедушка запер дом. Тогда он улетел на вертолете, уносившем бабушку, и больше не возвращался, словно закрыл дверь в обитель горя.
Пауки затянули окна тонкими занавесями, цветы, за которыми бабушка так заботливо ухаживала, увяли, сухие листья свешиваюсь из горшков. На обеденном столе стояла супница, аппетитные пары превратились в пыль. Стол был накрыт на двоих. Вино в хрустальных бокалах испарилось, оставив на дне твердые красные бисеринки. Бабушкина шляпа висела на львиной голове, украшавшей резную спинку стула. Ее туфли, сброшенные впопыхах, валялись под диваном подошвами вверх, будто лодки, выброшенные на берег.
Напольные часы в углу остановились. Дедушка достал из буфета маленький ключик и завел их. С громким вздохом часы пошли.
Дедушка молча ходил по комнатам, прикасался к вещам, словно стараясь вспомнить, каковы они на ощупь. Поправлял накидки и салфетки, подобрал с полу шпильку, повертел ее в руках, захлопнул открытую книгу на письменном столе, расставил по местам стулья, заметил, что краски на картинах с изображениями кораблей, моря и островов отслоились и потрескались, а обои вздулись от сырости.
Он остановился перед диваном. У одного подлокотника лежала вышитая подушка. Посредине была вмятина, словно там только что покоилась чья-то голова.
Дедушка нагнулся и зарыл лицо в подушку.
– Я все еще чувствую ее запах, – прошептал он.
Дедушка сидел на самом краешке кухонного стула, зажав между коленями виолончель. Легкий вечерний ветерок шевелил его усы. Солнце светило неярко, будто керосиновая лампа, подвешенная в вечернем небе над заливом и холмом, где расположились мы.
Смычок осторожно тронул струны. Дедушка заиграл знакомую мелодию, одну из тех, что я слышала в детстве, – Вторую сонату Баха для виолончели и фортепиано. Только без фортепиано. На нем играла бабушка, а теперь остались тишина, крики чаек, квохтанье гагар и плеск воды. Дедушка играл, закрыв глаза, и звуки улетали ввысь, ворчливые и картавые, сердитые и нежные, мне чудился в них дедушкин голос.
Музыка рассказывала о дедушкином горе, о тоске по ослепительной улыбке и черном приземистом корпусе пианино, о любви к этим камням, вехам, соснам, птицам, светлому небу и черной земле.
Мама надела бабушкину шляпу. Не знаю, о чем она думала. Она держала меня за руку, а я прижалась к ее плечу. Музыка продолжала свое грустное ликование, и я склонялась к маме все ближе и ближе. Давно мы так не сидели, не ссорясь, не злясь друг на друга. Мне так этого не хватало! Я и не надеялась, что такое еще возможно. Я была на пути к себе, в свою страну, где стану чудачкой на свой манер. Мама сияла и лучилась, и я почти исчезала в ее лучах, как звезда при появлении солнца. Я держала маму за руку и не сводила глаз с дедушки, который тоже уходил от нас.
И вдруг я увидела бабушку. Ее грузное тело, большие ноги, умные глаза. Она стояла подле дедушки и казалась реальнее его. Ее круглая щека касалась его лысины. А дедушка улыбался своей виолончели. Потом бабушка исчезла, вернулась обратно в музыку.
Неужели такая любовь еще бывает? Я думала о маме, о всех тех мужчинах, что босиком или в скрипучих башмаках прошли по нашей квартире. Может, вечная любовь уже умерла, ведь вымерли же мамонты, исчезли газовые фонари и граммофоны. Музыка вздыхала и смеялась, а я представила вдруг Катти и Исака. У Катти были желтые глаза, как у мамы, а у Исака – голубые, как у дедушки. Что мне в них? И что им надо от меня?
Темный деревянный инструмент разразился последним божественным смехом.
Все кончилось.
Последние звуки, легкие, как пух одуванчика, летели над вереском, над водой и устремлялись к небу. Мгновение дедушка сидел не шевелясь, зажав смычок в руке. Глаза его сияли. Он казался усталым, словно после тяжелой работы. Дедушка поднял виолончель над головой и разбил ее о камни.
– Мелодия допета, – сказал он с тусклой улыбкой.
В печи трещали дрова. Мы с мамой улеглись спать, а дедушка все сидел у окна. Я слышала, как он бродил по дому, выдвигал ящики, открывал шкафы, а часы все тикали, приближая утро. Когда оно наступило, я обнаружила на кровати цветастое шелковое платье.
– Это тебе, моя голубка, – сказал дедушка. – Оно было на Катарине в день нашей первой встречи.
Настало воскресенье. Днем мы отправились в обратный путь. Дедушка все прибрал, подмел и проветрил. Навел порядок. По дороге к парому он позволил нам усадить его в кресло и держал на коленях огромный самовар, похожий на блестящую трубу. Решил забрать его с собой. Вообще-то не мешало бы набить его углями и раздуть. Снова похолодало, и я зябла.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Я пришла поздно. Поначалу хотела вообще отказаться, и это было бы самое правильное, но в конце концов напялила Ингвину шикарную рубашку в голубую полоску и черные ботинки из его же гардероба и отправилась в путь. Рубашка и ботинки были мне велики на несколько размеров. Я едва ковыляла и, как и накануне, ужасно мерзла. С озера дул резкий промозглый ветер. Он забивался под воротник и раздувал рубашку, делая меня похожей на надувного человечка, каких крепят над кабинами грузовиков дальнобойщики. Когда я заявилась, вечеринка была уже в полном разгаре.