«Из немецкой комендатуры», — узнала эту женщину Валя, и в смутном предчувствии чего-то необыкновенно радостного у нее перехватило дыхание. Не одеваясь, в одной рубашке, стояла она у окна, прислушиваясь к доносившемуся снаружи шуму. Потом, когда засевшая в грязи машина уехала и шум на улице, за углом, затих, Валя приоткрыла одну створку окна и чуть выглянула в щелку; она увидела пустой, безлюдный перекресток, осмелев, распахнула створку настежь и посмотрела вниз по переулку — и там до самой реки было пусто.

Непонятно было, что за переполох произошел в городе и почему улицы сразу опустели, затихли. И вдруг Валя услышала далекий, глухой пушечный выстрел, за ним другой, более громкий, и близкий взрывной удар. Она уже слышала орудийную стрельбу и умела отличить выстрел от разрыва.

На громкий удар разрыва ее сердце ответило торопливыми и сильными ударами. Подняв руки так, словно хотела кого-то обнять, Валя глубоко вздохнула и в счастливом волнении села на кровать.

Как она ждала с мамой этого часа, прислушиваясь по ночам к каждому проникавшему снаружи звуку, с ужасом думая, что вот сейчас они снова услышат автоматную трескотню в яру, когда по вечерам из тюрьмы гонят толпы людей и увозят на подводе лопаты, трескотню, при которой руки и ноги слабеют, становятся какими-то ватными. Долго ли еще так жить? Когда же, наконец, вернутся свои? Валя ждет их со дня на день уже несколько месяцев, с тех пор как услышала, что наши разбили немцев под Москвой.

И вот наши подали свой голос. Валя нисколько не сомневалась, что, раз пушки стреляют, значит, фронт уже подошел к Городку. Чего бы иначе немцы заметались так в панике?

Н нужно же было маме вчера уйти в село к родным за картошкой!

Больше Валя и минуты не могла оставаться одна. Да и зачем, когда за углом живет ее подруга, одноклассница Оля. Может быть, она еще ничего не знает, спит и видит какой-нибудь страшный сон. У нее теперь всегда сны страшные. Сейчас заойкает: «Ой, Валечка, ну и жуть же мне приснилась!» А тут такая радость! Ох и смешная же ты, Олька, глупая. Какая теперь может быть жуть, если уже слышно, как стреляют наши пушки!

Валя сунула голову в платье, задергалась, запрыгала, нетерпеливо натягивая его на себя, — и до чего же это платье стало узкое, как оно село от стирок! И уже в саду, ныряя под осыпавшие ее дождем яблони, Валя выдергивала из-под платья свои толстые распушившиеся косы.

За время оккупации она отвыкла ходить по улицам: бегала садами и огородами — так безопаснее, так все ходили, истаптывая усадебные участки, ломая и разнося разделявшие их плетни и заборы. И сейчас Валя не подумала, что проще пройти улицей: хотя и пустая, улица все еще пугала ее.

На Олином дворе Валя вынырнула из густого запущенного малинника у самого крыльца. Дверь была распахнута.

— Олька! — закричала Валя, испугавшись, что, может быть, Оля уже куда-нибудь убежала и теперь ее не сыщешь.

Оля откликнулась из-за угла дома. В пальто, накинутом на нижнюю рубашку, босая, она стояла на слеге, запиравшей ворота, и смотрела на улицу, чем-то страшно заинтересованная. Обернувшись, она закивала Вале головой и показала ей на что-то вниз пальцем. Валя вскочила на слегу и глянула за ворота. На мокром от дождя кирпичном тротуаре лежала лакированным козырьком вверх совершенно новая, словно только с магазинной полки, немецкая офицерская фуражка.

— Смотри, как лягушка, сейчас квакнет, — шепнула Оля на ухо Вале.

Прижавшись к подруге всем телом, дрожащим от холода, Валя стала бешено целовать ее в щеки, глаза, нос, губы.

— Олька, миленькая, неужели мы с тобой дожили?

— Ага, — сказала Оля, вся сжавшись и скорчившись от поцелуев, словно ее холодной водой поливали.

— Слышала, как наши из пушек палят!

— Ага, — кивнула Оля и хитро прищурилась, будто давно уже знала, что все будет именно так, а своими страшными снами только пугала Валю.

Солнце уже поднялось, свет его лег узкой полоской на противоположную сторону улицы, а они все болтали, навалившись на ворота, поглядывая, не появится ли кто из-за угла, соскакивали на землю, высовывали головы из калитки — выйти со двора по-прежнему было страшно. Снова, как галки, взлетали они на ворота, теребили друг друга, хохотали, потешаясь над соседским Жучком, который, выйдя из калитки, ткнулся носом в козырек немецкой фуражки и, оторопело попятившись, сердито затявкал на нее. Оле все казалось, что эта фуражка сейчас вот превратится в лягушку и сердито заквакает. Люди выглядывают из окон, калиток, подъездов, смотрят по сторонам, но никто почему-то не решается выходить на улицу. Чего они ждут, чего боятся?

— А может быть… — говорит Валя.

Она не договаривает, и Оля не спрашивает, что может быть. Обе притихают, молча глядят друг другу в глаза. У Вали глаза тихие, серьезные, видно, что хотя у нее и появилось какое-то сомнение, но она молча гонит его прочь от себя, а у Оли глаза так и кричат: «Ой, неужели? Ой, ой! Нет! Нет! Не может этого быть!»

…Ночью под проливным дождем отряд Деда спустился с Дубовых гор в Подужинскую долину. Минометы и пушки Дед оставил у своего командного пункта, на лесном кургане. Как только связные доложили ему, что все боевые группы вышли на исходные позиции для атаки, Дед скомандовал своим минометчикам и пушкарям: «Огонь!» Разбуженные ночью, в дождь артиллерийской стрельбой, заметавшись в темноте под огнем автоматов, стрельба которых доносилась и справа и слева, немцы решили, что на фронте произошла катастрофа, что фронт прорван и, конечно, это не партизаны, а регулярные советские войска прорвались им в тыл. Спасаясь, они бросились по всем дорогам в город, подняли панику, и к утру там не осталось ни одного немца — все удрали за Сугру, кто на машинах по мосту, а кто и вплавь.

Дед узнал об этом на рассвете, когда все боевые группы его отряда уже собрались в Подужинском лесу. Занимать Городок командование отряда не собиралось, но почему не воспользоваться случаем и не побывать в своем родном городе, не захватить брошенные противником склады? Но, может быть, уже поздно, может быть, немцы уже опомнились и возвращаются назад. И Дед послал в Городок разведку на велосипедах, захваченных в деревне под Дубовыми горами, где партизаны разгромили какое-то самокатное подразделение.

Не просохла еще после дождя дорога, колеса скользят неслышно, как по воздуху, только когда они зашуршат, разбрызгивая лужицы, под ними чувствуется мягкая, упругая земля. Быстро растут и становятся все светлее бегущие навстречу сады, расступаясь, они открывают дома, заборы, улицы.

Впереди мост через старое русло Сугры — Любку, заросшую кувшинками, расстелившими у берегов зеленые ковры своих круглых глянцевитых листьев. Между этими коврами в светлой воде видно дно, усыпанное мелкими пестрыми камешками, водоросли, вытянувшие по течению свои зеленые косы. Тут всегда стояли как прикованные мальчишки с удочками. Сейчас на мосту пусто. Пусто и на Слободской улице, которая начинается сразу же за кущей прибрежных ив и идет низким берегом реки, а потом поднимается в гору, к базарной площади. Пусто у маслозавода, пусто у птицекомбината, у завода пищепрома — сушка ягод, плодов и овощей. Похоже, что город вымер, но нет, из калиток и окон украдкой выглядывают люди, и Ким, крутя ногами педали, машет рукой направо и налево: чего, мол, прячетесь? Выходите смело, не бойтесь — велосипеды немецкие, но велосипедисты-то свои.

— Свои! Свои! — кричит он, и первыми появляются на улице мальчишки; некоторые сразу же стремглав кидаются за автоматчиками-велосипедистами, что-то орут вдогонку им.

Улица оживает, и весь город, еще вчера казавшийся с Дубовых гор чужим, страшным, как тюрьма, снова становится обычным, знакомым, родным, и Ким уже не замечает ничего вокруг, как это бывало, когда по этой улице он возвращался с прогулки, тоже на велосипеде и тоже так, что колеса будто не на земле крутились, а в воздухе.

Скорее, скорее, Ким должен выиграть время. Много ли его осталось? Может быть, немцы уже пришли в себя и возвращаются в город.