Я плохо все помню, но хозяина я с тех пор больше не видел. Неверное, его закопали в землю. Так уж у них водится, сам знаешь. А на следующий день пришла Энни Моссити. Она стояла в дверях кухни и смотрела на меня. Никогда не забуду ее взгляда. Думаешь, она сказала хоть словечко такому несчастному псу, как я? Ничуть не бывало! Она что-то буркнула седой женщине, и они ушли. А на следующий день она опять пришла, на этот раз с корзинкой, сунула меня в нее и повезла в машине. Машина была не наша, она пахла ею. Энни Моссити везла меня долго, а потом отдала белохалатникам. Ни минуты не сомневаюсь, что она поступила так, желая, чтобы со мной случилось что-нибудь ужасное.

— Оттого ты так часто и говоришь мне, что упал? — спросил Раф после долгого молчания, однако Шустрик ничего не ответил, и Раф продолжил: — Плох этот мир для животных. Ты, наверное, и впрямь упал — с неба то есть. Но ведь нельзя вернуться туда, откуда ты пришел. Нельзя. Так что все в прошлом, Шустрик. Это не может повториться.

— Нет, может… и повторяется, — тихо сказал Шустрик. — Это ужасно. Дело в том, что люди способны на вещи, которые значительно хуже, чем просто покалечить тебя или заморить голодом. Они могут изменять мир — и мы с тобой видели как! Но теперь я понимаю, что сделали они это через меня. Вышло все, как хотела Энни Моссити. Уж не знаю, что на мой счет говорила она белохалатникам, но теперь я уверен, что все плохое исходит из моей башки, и несчастья происходят снова и снова. Они зарождаются у меня в башке, а из нее выползают в мир, как черви из мяса, и превращаются в мух. Когда мы с тобой сбежали от белохалатников, мы думали, что люди подевали куда-то все дома и парки. А на самом деле это я их уничтожил. Помнишь водителя грузовика, который тем утром бросал в меня камни? Так вот, он знал, кто я такой. И человек с овчарками тоже знал. Случившееся с моим хозяином повторяется снова. К примеру, та белая машина со звонком — ты же сам говорил, что видел ее у моста. Человек с добрым голосом — тот самый смуглолицый мужчина с машиной у моста — это я убил его. Говорю тебе, нет теперь иного мира, кроме как раны у меня в башке, и ты, Раф, тоже там. И я не хочу выходить оттуда — хватит с меня! Если я смогу умереть и покончить со всем этим, я останусь здесь да так и сделаю. А может, я уже умер? Или, может, даже смерть тут бессильна.

— А лис нас бросил, — сказал Раф. — Он не пошел со мной разыскивать тебя.

— Ты злишься на него?

— Да нет, так уж он, наверное, устроен. Просто теперь, без него, мы должны полагаться на себя и действовать умнее. Наверное, ты кое в чем прав, хоть я и не все тут понимаю. Я согласен, выхода у нас нет, но все же, насколько это в моих силах, я хочу подольше оставаться живым, как лис. А что до смерти, так я еще повоюю, прежде чем меня укокошат!

— Тебя застрелят, Раф… Когда ружье… смуглолицый человек…

— Пытались. Один человек, который стоял подле машины со звонком, уже пытался…

— От грохота весь мир разлетелся на кусочки, словно камень бухнулся в воду. Но потом кусочки вновь соединились, как смыкается вода. И это будет опять и опять.

— Хватит жевать одно и то же! — прикрикнул Раф. — Никто у тебя этого не украдет, оно так и будет лежать на своем месте, когда ты вернешься. Идем со мной, вставай! Найдем что-нибудь поесть, и ты сам увидишь, что еще не умер.

— Опять овцу?

— Это вряд ли получится, я еле лапы волочу. Овцу убить я не смогу. Придется поискать мусорный бак, да чтобы собак поблизости не было. А то поднимут тревогу — и нам конец. А потом надо будет подумать, что дальше.

Раф снова прыгнул в оконце, и Шустрик, с облегчением, которое часто приходит, когда расскажешь кому-нибудь о своем горе, последовал за ним. Еле-еле, не особенно понимая, куда они идут и зачем, два пса поплелись к югу, в сторону угрюмой вершины Высокого кургана, которая маячила на освещенном луной ночном небе.

СТАДИЯ ШЕСТАЯ

Дигби Драйвер не всегда был известен под этим именем, по той простой причине, что не всегда его носил. Родился он лет тридцать тому назад, вскоре после Второй мировой войны, в небольшом городке одного из центральных графств; звали его тогда Кевином Гаммом. Правда, «Кевин» не было его крестным именем, поскольку его вообще не крестили (но это уж не его вина), тем не менее с этим именем он и вырос, а нарекла его так не то мать, не то бабушка. Кто именно — мы никогда не узнаем, поскольку вскоре после его появления на свет мать препоручила всю заботу о нем бабушке и навеки исчезла из его жизни. Отчасти рождение Кевина и послужило тому причиной, ибо личность его отца была темна, однако супруг его матери не без оснований возлагал всю ответственность на одного солдата-американца, которых в то время в Англии кишмя кишело. Безусловно, имелись веские улики, подтверждавшие это предположение, и хотя миссис Гамм упорно все отрицала, бедняжка Кевин сделался сперва casus belli[5] между ними, а недолгое время спустя и вовсе послужил разрыву брачных уз, которые никогда не отличались особой прочностью. Миссис Гамм стала приглядывать замену и вскоре приглядела сержанта из Техаса, с которым, как это принято говорить, «вступила в связь». Судя по всему, сержант обрадовался бы Кевину не больше, чем мистер Гамм, и миссис Гамм (чье имя, между прочим, было Мейвис), предугадав это внутренним чутьем (что было нетрудно), решила не подвергать его столь суровому испытанию. К моменту, когда Кевин научился говорить, миссис Гамм пребывала в отсутствии уже два года, а поскольку ее матушка не имела ни малейшего понятия, по какую сторону Атлантики ее разыскивать, ей пришлось, преодолевая неохоту, взять на себя заботы о Кевине.

Уильям Блейк как-то заметил, что нелюбимым не дано любить, однако при этом не обмолвился ни словом о том, отразится ли это на их интеллектуальных способностях. У Кевина способности оказались выше среднего. Он рос смекалистым мальчиком и был в полной мере продуктом своего времени. В силу своего особого положения, а также под воздействием идей, которые с самыми лучшими намерениями проповедовали в то время детские психологи, работники службы социального обеспечения и педагоги, он рос, не испытывая никакого почтения ни к родителям (поскольку ничего о них не знал), ни к Богу (о котором, как и о Сыне Его, знал еще меньше), ни к школьным наставникам (которым закон запрещал применять к нему хоть сколько-нибудь эффективные воспитательные меры). В связи с этим инициативность и уверенность в себе развились в нем сверх всякой меры. Ему даже и в голову не приходило, что какое-либо его суждение или действие может быть объявлено неверным с точки зрения логики или морали. Проблема выбора перед Кевином никогда не стояла — он попросту не знал, что это такое. Единственным препятствием в достижении его целей могла стать лишь практическая невыполнимость задуманного: если он вознамеривался сделать то-то и то-то, он всегда начинал с того, что выяснял, станет ли кто-либо ему мешать, и если да, то до какой степени этого кого-то можно игнорировать, водить за нос, запутывать, пугать или, если не поможет все остальное, улестить или подкупить. Уважение к старшим было у него развито не больше, чем у бабуина, — сиречь он уважал их постольку, поскольку они были сильнее или могущественнее. Знакомство с судом для несовершеннолетних на одиннадцатом году (результат попытки ограбить магазинчик, принадлежавший семидесятидвухлетней вдове, с угрозой насилия) убедило его, что с полицией лучше дела не иметь, и не потому, что это чревато наказанием, а потому, что сопряжено с унижением и признанием собственной неумелости. Через год Кевина зачислили в пятый класс переполненной местной средней школы. Как уже говорилось, он был отнюдь не тупицей, учение давалось ему легко, и, войдя во вкус, он очень скоро осознал, сколь многого может достичь, если поднимется над уровнем своей семьи и своего круга. Единственным фактором, который мог помешать столь блистательному прогрессу, были его amour-propre[6] и неумеренное почтение к индивидууму по имени Кевин Гамм. Никому из взрослых не дозволялось указывать, что ему делать, а чего не делать. Бабушка давно уже оставила всяческие попытки. Директор школы был не в счет — школа была столь велика, что он совершенно не представлял себе ни внешнего, ни внутреннего облика шестидесяти процентов учеников, в том числе и Кевина. Учителя же старались поддерживать с юным Гаммом определенный modus Vivendi[7] — отчасти потому, что он был отнюдь не лентяем, иногда даже выбивался в отличники, но больше потому, что почти все боялись с ним связываться — боялись не физической расправы (хотя и это не исключалось), но скорее трений и разногласий с начальством, а также отсутствия начальственной поддержки, если дойдет до конфликта. Куда проще было неукоснительно держаться буквы закона и помогать мальчику по мере сил совершенствовать интеллект, не касаясь при этом характера. В результате в середине шестидесятых годов Кевин получил государственную стипендию и стал студентом-социологом в одном из провинциальных университетов.