Свой nom de plume,[10] Дигби Драйвер, под которым он впоследствии стал известен миллионам читателей «Лондонского оратора», а в конце концов и самому себе, Кевин придумал в Копенгагене, где собирал материал для серии очерков о порнографии и ночных притонах. Имя это он позаимствовал у персонажа какой-то давно забытой кинокомедии своего детства. Кевин понял, что его работа требует нового имиджа и нового лица — не лишенного чувства юмора, наводящего на мысль о юности, энергичности и душевном благополучии, сочетающего настойчивость и непреклонность, характерные для корреспондента «Оратора». В результате копенгагенский материал он подписал этим именем. Не говоря ни в одном из очерков об этом впрямую, он подспудно сумел навести читателя на мысль, что человек, пытающийся рассуждать об использовании эротических зрелищ для зарабатывания денег с точки зрения традиционной западной морали, безнадежно отстал от жизни; при этом он искусно сумел стушевать (и заставил читателя сделать то же самое) всякую разницу между подлинной, питаемой душевным теплом чувственностью и хладнокровным, беззастенчивым паразитизмом на потерянных, отчаявшихся и разуверившихся людях. Он без зазрения совести ссылался на Д. Г. Лоуренса и Хейвлока Эллиса, выставляя их сторонниками сексуальных затей, продажное уродство которых довело бы этих честных, искренних людей до ярости и отчаяния. А в конце, так и не высказавшись напрямую в защиту правомерности торговли похотью в форме изображения или живого тела, Кевин сумел-таки намекнуть, что те, кто клеймит подобный подход, абсурдно консервативны и начисто лишены воображения, далеки от всего молодого и современного и, ipso facto[11] могут быть совершенно спокойно сброшены со счетов. Фокус получился. В Копенгаген уехал Кевин Гамм, а вернулся Дигби Драйвер.

Позвольте (слышу я ваш вполне законный вопрос), а какое, к дьяволу, отношение все это имеет к Рафу, Шустрику, Центру и доктору Бойкоту? Вам кажется, никакого? Ну, разве что заведем речь об ожесточенном сердце. Кстати, раз уж мы все равно стоим тут, в этом диком и пустынном месте — ни кустика на много миль, а «толедо триумф» Драйвера когда еще выкарабкается из долины, — не мешает задать себе вопрос: откуда же они берутся, эти ожесточенные сердца? Не так-то просто полностью отрешиться от жалости, стоя лицом к лицу с заплаканной женщиной, дочку которой удушил маньяк, да еще и лезть к ней в окно, после того как муж выставил тебя за дверь. Пожалуй, это даже тяжелее, чем производить осмотр дворняги, которая только что вынесла удар тока напряжением в триста вольт и сейчас отправится под четыреста. Я все возвращаюсь мыслью к истинно великим, к тем, чьи помыслы… нет, давайте-ка продолжать. Вот он уже у самого Треширского Камня. Где ты была, Урания, когда он одолел-таки этот проказливый поворот над отвесным обрывом в тысячу футов? К сожалению, отнюдь не поблизости, и потому ты не спихнула его в пропасть. Ну ладно. И в гибели воробья есть особый промысел — да и собаки, раз уж на то пошло, тоже. Столпы «Лондонского оратора», заинтригованные — как, впрочем, и почти все остальные — внезапной и таинственной смертью мистера Эфраима, отправили разнюхивать и описывать случившееся самого Дигби Драйвера. И уж поверьте мне, если он не сумеет состряпать захватывающую дух историю, значит, доктор Бойкот — копенгагенский пройдоха, а Шустрик настолько же в своем уме, как король Лир и его шут вместе взятые.

И опять Шустрик трусил вслед за Рафом. Туман истекал из его головы, словно тот, теперь уже почти забытый поток, который оставляла за собой трубка, торчавшая во рту табачного человека. Туман струился между Шустриком и Рафом, клубился в сухих тростниках и осоке, плыл поверх серых иззубренных камней, которые длинными грядами лежали на пустоши. И повсюду стояли запахи сырого вереска, лишайника на камнях, запахи воды, овец, недавно прошедшего дождя и гниющих желудей.

— Куда мы идем, Раф?

— Ищем еду. Забыл, что ли? — Раф остановился и понюхал воздух. — Там! Где-то там мусорный бак… Да, точно бак, только еще очень далеко — во-он он там. Чуешь?

Горечь утраты всего, что он имел, вновь охватила Шустрика, больно сжимая его в тисках, превращая пса в крохотный комочек, лишая его жизненных сил, памяти, мыслей и даже тех внутренних, сокровенных убежищ, где он пытался укрыться. Шустрик молча стоял в мокром вереске, ощущая себя сдавленным до размеров мелкого камушка, который еще, быть может, стоило сохранить, не дать ему разрушиться окончательно, — иначе он просто умрет; последняя капля упадет на землю и исчезнет. Тяжело дыша, Шустрик стоял на месте и не двигался. Но вдруг, нежданно-негаданно, тиски разжались, голова пса дернулась, и из нее, словно рогатый гриб-поганка, стал расти отвратительный стебель, белый и длинный; он убивал и уничтожал все вокруг, превращая в голую пустыню склон холма, на который они поднялись.

— Этого не может быть! — пробормотал Шустрик, вздрагивая от ужаса перед этим рогатым призраком. — Не может быть! — Он затряс головой, и металлическая сеточка, этот уродливый шлемик, задергалась, перемещаясь от одного уха к другому. — Это Джимджем! Джимджем…

— Джимджем? Что Джимджем? — спросил Раф, тут же оказавшийся рядом, его пахнущий псиной лохматый силуэт маячил в темноте, дружественный, но нетерпеливый.

— Помнишь его?

— Конечно, я помню Джимджема! Белохалатники убили его.

— Нет, это я его убил.

— Шустрик, кончай свои штучки и пошли! Я отлично помню Джимджема. Он рассказывал, что белохалатники засунули ему в горло какую-то трубку и залили в желудок что-то горькое. И тогда он ослеп и по всему полу мочился гноем и кровью. А тебя подле Джимджема и близко не было. Так что уж никак не ты его убил.

— Гной и кровь текут из моей башки.

— Скоро из нее потечет куда больше крови, если ты не пойдешь со мной дальше. Нет, прости, Шустрик, я не это хотел сказать. Я понимаю, ты не в себе, но я голоден — просто зверски! Чуешь запах мусорных баков?

— И ты меня прости, — смиренно сказал Шустрик. — Если где-то тут есть мусорные баки, ты можешь рассчитывать на меня, Раф. Теперь я вспомнил, мы ищем мусорные баки, все в порядке.

И они побежали по обратному склону Высокого кургана, а затем начали крутой спуск по каменным осыпям откоса. Справа от них, в темноте, струил вниз свои воды журчащий ручеек. Шустрик перебежал на другой берег и стал пить воду, и, покуда пил, под своими лапами почуял острый запах растревоженной муравьиной кучи. Почувствовав первый же укус, он ринулся прочь и догнал Рафа у подножия склона. Псы теперь чуяли запахи кур и коров и стояли, глядя на то, как свет постепенно заливает холодное небо.

— Раф, где-то там, за полем, ферма.

— Похоже на то, но нам это не очень-то подходит. Слышишь собак?

— Ох, Раф… А я думал, что это я.

— Что-то я тебя не понимаю.

— Видишь ли, Раф, частями я нахожусь повсюду. Никак не пойму, где я на самом деле.

— И я тоже! Зато я отлично знаю, где мусорные баки. Пошли!

Полями они обогнули ферму и через каменную стену перебрались на улочку. Собачий лай затих где-то сзади. Пройдя еще несколько сотен ярдов, они оказались у Даддона, который здесь, в семи милях от истока, был широким и быстрым, стремительно нес свои воды меж берегов, поросших буками с теперь уже голыми, маячившими на бледном рассветном небе ветвями.

Вскоре улочка превратилась в узкую дорогу. Раф с Шустриком приближались к сараям, стоявшим подле дома с ухоженным садом. За мостом начиналась широкая дорога. Собаками тут не пахло, да и слышно их не было. Помедлив мгновение, Раф крадучись направился на зады фермы, следуя вдоль стены сарая и вдоль низкой каменной стены, а затем со всею решительностью, которой наделил его голод, запрыгнул на стену и ринулся далее — во двор.

Уже в третий раз срываясь со стены, Шустрик услышал, как на той стороне Раф грохочет крышкой мусорного бака, выпуская наружу волну запахов — спитого чая, корочек бекона, рыбы, сыра и капустных листьев. Шустрик жалобно заскулил: