Между тем в Киеве все чаще говорили о прибытии в град большого числа переселенцев-уличей. Уличи не были дружественны киевлянам, потому последние, узнав, что неспокойных соседей изгнали с места лихие хазары, не больно их жалели. Ходили смотреть на их ладьи, собравшиеся в протоке Черторыя[134] , на жен их с детьми и стариков на бортах. Воинов было немного. Видимо, полегли в сечах, говорили киевляне. Злорадствовали. Но были довольны, что переселенцы заплатили богатое мыто за право идти Днепром мимо Киева.

Казалось бы, в Киеве должно ощущаться волнение. Но нет. Ополченцы, промаявшись без дела, спешили разойтись по домам, сменив военные топоры на плотницкие. Конники от скуки бились об заклад, устраивая скачки до Почайны и обратно. Смерды по-прежнему занимались уборкой урожая, по вечерам молодежь водила коло. А на заставе у Лядских ворот стражники под любым предлогом старались улизнуть от службы, поплясать с поселянками Околоградья у костров, пойти на Подол, послушать звонкие песни Бояна.

Торира удивляла такая беспечность славян. Один Олаф казался озабоченным, объезжал каждый день заставы. На Лядских воротах был особенно придирчив. Но один раз, отозвав Торира, сообщил, что князь уличей Рогдай, дабы умилостивить Аскольда, подарил тому игреневого коня редкой красоты.

— Не хочешь ли съездить взглянуть? — неожиданно спросил Олаф варяга.

— Не мне же подарили, — отмахнулся Торир.

— Добрым конем не грех и полюбоваться.

— Вот поедет мимо моей заставы князь на ловы — тогда и погляжу.

Но в душе после разговора остался неприятный осадок. Долго глядел, как Олаф удаляется, поднимаясь по склону. Наверху тот неожиданно оглянулся, осклабился нехорошо.

На другой день Торир увидел Рогдая. Тот прошел через Лядские ворота, оглядел их. Заметив смотревшего на него с заборолов Торира, кивнул едва заметно. Но варяг отвернулся. И то ли заподозрил что-то улич, то ли посоветовался с волхвами, но тем вечером у Торира случилась странная встреча.

Лядские ворота располагались не на холмах Киева, а в низине между ними. От ворот на Гору вел крутой подъем, застроенный по сторонам усадебками. И вот вечером, грохоча колесами тележки, сверху спустился киевский калека Бирюн. Мстиша даже отнес ему миску каши с салом. Тот ел, не сводя с Торира взгляда из-под косм. Ториру и раньше казалось, что странный убогий его выделяет. Вот он и подошел к калеке, хотел прогнать, но Бирюн, жалко закрывшись культей руки, неожиданно проговорил по-скандинавски:

— Приходи вечером к курганам, где могила рода Гурьяна.

И пополз прочь, опираясь на единственную руку. А Торир словно окаменел. Чтобы этот убогий был из славного рода сынов Одина?! Как же он дошел до такого состояния?

Когда стемнело, Торир вышел за ворота.

— Аль милку, какую нашел в Околоградье? — подивился один из стражей, рыхлый молодой парень по имени Волк, хотя оно меньше всего подходило этому изнеженному, еще не привыкшему к воинской службе вою. — Замечал я, как на него девки поглядывают, сами воды испить предлагают.

— Может, и к милке, — пробурчал другой страж, — но сдается мне, варяг пошел в сторону захоронений. Проследить, что ли?

Ему никто не ответил. Мстиша, оставшийся на дозоре за главного, выглядел озадаченным. Не хотелось думать, зачем Резун в лихое место ночью отправился.

Ночь выдалась темная. Было душно, изредка налетал вихрь, поднимая пыль на истоптанной дороге, шелестел в деревьях, замирал — и становилось совсем тихо. Торир шел среди курганов в полной темноте. Запахло остывшей золой, и вспомнилось, что где-то здесь давеча родня сжигала на кургане домовину с телом умершего. Не хватало еще, чтобы недавно ушедшая душа блазнем вышла на дорогу, спросила, кто тревожит ее покой.

Где-то загрохотал гром, точно под землей заворчало. Вспыхнула зарница — и на миг из мрака высветились крутые холмы курганов. Слева возвышался один из самых высоких — признак древности могилы. Торир свернул, и его окликнули:

— Знал, что ты не побоишься прийти, Торир, сын Эгиля Вагабанда.

И тут Торир испугался. Словно тени прошедшего нашептали калеке имя его давно погибшего отца.

— Ты знаешь меня? — молвил он неожиданно охрипшим рычащим голосом.

— У тебя голос Эгиля, Торир, а глаза матери Вальгерд. Я узнал тебя сразу.

Варяг присел около калеки, едва различая во тьме его силуэт, вдыхая резкий запах его давно не мытого тела.

Кто ты?

— Друг. Я давно служу при волхвах Перуна-Громовержца, ибо, по мне, он более иных здешних богов схож с нашим Одином.

Они молчали — один пораженно, другой выжидающе. Потом Бирюн заговорил: стал объяснять, что через день все начнется и Торир должен быть готов исполнить то, зачем пришел.

— Или ты колеблешься? Или тебе размягчил сердце вольный днепровский воздух, обласкало душу сияние здешнего светила альвов?[135] Да, надо быть таким, как я, чтобы сберечь в сердце месть, жить для нее.

— Но кто ты? — снова спросил Торир.

— Я тот, кто качал тебя маленького на коленях. Тот, кто учил тебя сражаться твоим первым оружием. Это была деревянная секира. Кажется, ты называл ее Лешачихой?

Торир сглотнул ком в сухом горле.

— Бьоргульф?

Имя всплыло сразу. Этот калека некогда был хирдманном его отца. Опытным, умелым викингом, грозным и сильным. Когда Торир видел его в последний раз — сражающегося, отчаянного, смелого, — он один оттеснял многих, прикрывая путь к бегству для его матери и его самого. Все эти годы Торир не забывал его, но думал, что отважный Бьоргульф пал, как и положено герою, в бою и давно ест мясо священного Сехримнира[136] и пьет пиво в светлых чертогах Валгаллы. И вот оказалось, что он стал Бирюном — жалким калекой, нищим, которого пинают все кому не лень, который живет подаянием.

Торир протянул руку и положил ее на колтун волос своего бывшего наставника.

— Я отомщу за тебя, Бьоргульф. Я открою ворота на Гору. И сделаю это для тебя.

— Было бы неплохо, Эгильсон. Но сделать это ты должен не только ради меня, но и в память о твоей матери, воительнице Вальгерд, а особенно во имя твоего отца, славного Эгиля Вагабанда, лишенного волей Навозника возможности попасть в Валгаллу, и ныне его душа блуждает в сыром сумраке Хель.