– Да-а… – уклончиво отозвался священник.

– Да не назначайте его больше на берег стрелять.

– Да он тут совсем взбесится, Евфимий Васильевич…

«Не мне его исцелять! – подумал отец Махов. – Такой жеребец!»

Разговор этот происходил вчера, когда готовились к параду. В кают-компании острили, услыхав, с какой просьбой по случаю первого дипломатического приема на берегу обратился экипаж к капитану.

– Мы сами виноваты, позволяем команде чуть не ежедневно сходить на берег. А берег всегда развращает матроса.

– Как же иначе действовать? Если мы что-нибудь и узнаем, то только во время этих высадок. Люди наши быстро столковываются с японцами.

Сизов, однако, назначен в парадный караул. Он шагает в первой шеренге великанов. Он тоже в кивере, в мундире и в белых панталонах, с ружьем на плече, с кинжалом и патронташем у пояса. А вокруг ничего не видно. Опять все затянуто полосатыми материями, как и в Хакодате. Только там стоял холод, а здесь какое-то вкрадчивое коварное тепло. Какие-то запахи доносятся, словно улица обрызгана тончайшими духами, – это, наверно, цветет осенними цветами скрытая за полосатыми полотнищами душистая японская маслина. Чем-то таким нежным пахнуло, словно где-то женщины скрываются и смотрят.

Накануне Посьет ездил на берег за продуктами, и матросы наломали цветов для кают-компании. К величайшему удовольствию экипажа, привезли редьки, и Маслов рассказывал, что ее дают по штучке в подарок. Сегодня утром капитан говорил с женатыми матросами, просил их посоветовать молодым быть поосторожней, не останавливаться у огородов и не заходить во дворы. «У вас семьи, вы должны понять». – «А что семьи? – отвечал ему плотник Глухарев. – Семьи, может, никогда и не увидим!»

– Женщины! – вдруг пролепетал Шиллинг.

Нельзя поворачивать голову на церемониальном марше. Но глаза поворачивать можно, если при этом не путаешь шага и если никто не замечает. Алексей Николаевич покосился. Казалось, что вся колонна зашагала еще легче и звончей, словно от головы, где несли знамена, до штаба с адмиралом по всем прошел электрический ток.

– Это, господа, как мне кажется, не женщины, а мужчины, – довольно громко сказал Гошкевич. – Просто модные и воспитанные люди.

– Пахнет духами.

– Да, это так.

– В таких костюмах?

– Да нет, господа, это женщины. Я посмотрел им в глаза, – сказал Сибирцев.

Офицеры, не нарушая шага, разговорились громко, как на прогулке.

– Уверяю вас, прием официальный. Поэтому все затянуто материями в знак вежливости и простонародье убрано с улиц. Это когда матросы съезжают на стрельбище и проходят по городу – другое дело.

«Да, так мы женщин и не увидали!» – подумал Алексей Николаевич, чувствуя себя одураченным.

Оркестр и почетный караул приближались к храму.

Адмирал выстрижен, тонок, затянут во все черное, на нем кивер и перчатки. Усы как стрелы. Густые брови как бы выражают хмурую силу и строгость. Его сапоги как черные зеркала. Рядом с ним, как его чуть уменьшенная копия, Посьет – такой же высокий и в кивере. Адмирал во что-то всматривается мутно, словно предчувствуя неприятности.

Церемониальный марш русских войск – испытанное средство. Под музыку русский воин вырастает и становится значительней и производит сильное впечатление на зрителя. Так принято у нас. Это целая наука о парадах, не легче любой другой.

Путятин полагал, что русские матросы, как бы они ни затруднялись службой и как бы их ни жалели просветители, любят маршировку и в ней выказывают свой удалой характер. По тому, как матрос марширует, Путятин мог догадаться, каков он: смел, ленив иль старателен. Только Посьет портит весь вид колонны, кривит шею, его продуло здорово. Но он – дипломат, необходим для посольства и с кривой шеей.

Адмиралу всегда хотелось, чтобы японцы посмотрели поближе на русских матросов да уразумели, каков наш простой народ. Как красив, статен, росл и при этом добр, как он терпелив и покорен воле начальства. Целомудрен и не дозволит никогда посягнуть на честь женщины. Хорошо бы показать японцам, как в бою не жалеет себя и умирает одиночкой или вместе со всеми без страха!

Бывало, матросы, раздевшись догола, прыгали с русленей[73] в море, прямо в холодную по здешним понятиям воду, подолгу плавали вразмашку и как ни в чем не бывало влезали обратно на палубу. Японцы смотрели на все. Они на все и всегда смотрят, словно изучают и хотят перенять. Удали нашей не страшатся, а как бы сочувствуют. И вот теперь этих-то богатырей видят они в грозном строю с ружьями на плечах.

Сам-то Путятин знает, что там, откуда эти богатыри набраны, не все люди таковы. Народ наш – разномастен, как нива, побитая градом. Эти выбраны для дальнейшего плавания, взяты лучшие. А японцы удивляются, что у нас за народ!

Отряды воинов ожидали гостей у храма Фукусэнди. Все ближе гремел марш. Прибежал полицейский чиновник и скрылся в храме.

– Вчера говорили, что делегация будет состоять из посла, пяти офицеров и двух солдат. А пришло шестьдесят человек. И много в рядах ружей со штыками… – взволнованно сообщал он ожидавшим русское посольство высшим чиновникам.

Пришел второй полицейский офицер и доложил, что Путятин остановился в храме Риосэнди, который отведен ему для отдыха, и пил там чай с офицерами. А все свои войска и оркестр отослал обратно на корабль.

Еще один согнувшийся полицейский офицер доложил, что Путятин с шестью офицерами и двумя солдатами идет в храм Фукусэнди и без всякой дисциплины разговаривает со своими спутниками.

Ворота храма Фукусэнди украшены шелковым занавесом цвета семьи Окубо. В храме, у входа из шелковых занавесей цвета семьи Мурагаки, устроены лиловые шуршащие сени.

Накамура Тамея в пестрых, как огни, халатах и в длиннейших четырехугольных штанах, которые кажутся накрахмаленными, встречал адмирала и его спутников.

Занавеси открылись, и Путятин увидел своих старых знакомцев Тсутсуя и Кавадзи с многочисленной свитой. Все японские послы встали и поклонились ему. Растворены окна и двери, и в храме розовый свет. Путятин протянул руку. Кавадзи пожал ее, и Путятин пожал руку японского посла еще раз горячей. Они встретились взглядами, и глаза Кавадзи Саэмона но джо, широко открытые как всегда, несли отблески странной печали или какой-то обреченности.