По-видимому, командующий получил распоряжение ждать эскадру контр-адмирала Небогатова.

Как и в Носси-Бэ, помимо судовых работ, занимались погрузкой угля. Ежедневно с кораблей производили стрельбы по щитам из орудий при помощи вспомогательных стволов. Раза два выходили в море для определения девиации и маневрирования.

На судовых радиостанциях получались непонятные знаки. Адмирал Рожественский решил, что где-то близко находятся японцы. Предполагая, что эскадру могут атаковать неприятельские подводные лодки, он предписал усилить наблюдение за водой во все стороны от судна; для этого специально были назначены лучшие сигнальщики.

Был великий пост. На броненосце «Орел» матросы исповедовались и причащались. Многие сейчас же рассказывали на баке, о чем их спрашивал на исповеди отец Паисий. Оказалось, что в числе других вопросов были и такие: «Как относишься к начальству?», «Не читаешь ли запрещенных книжек?», «Не знаешь ли на судне политиков, которые идут против царя?»

Матросы возмущались священником, говоря:

– Ишь, что ему, рыжему идолу, захотелось узнать!

– Для этого-то и существует исповедь, чтобы выведать от нашего брата что-нибудь. Богу, что ли, все это нужно? Сами же попы говорят, что он всеведущий и всезнающий. На что же ему сдалась наша исповедь?

Кочегар Бакланов хвалился:

– Меня поп никогда не обманет, но ведь я ему всю правду не скажу.

Транспорты «Киев», «Китай», «Юпитер» и «Князь Горчаков» совсем разгрузились. Вспомогательные крейсеры проводили их до Сайгона и опять вернулись в бухту. Эскадра облегчилась от лишней обузы. Прибыл белый «Орел», привез свежую провизию, которую сейчас же разбросали по судам. Затем бросил якорь в бухте зафрахтованный в Сайгоне пароход «Еридан». Огромнейший корпус его был весь в заплатах, с облупленной краской, словно покрылся болячками и коростой. На нем были доставлены для эскадры быки, свиньи, куры, утки и разные продукты. Когда к нему пристали со всех сторон баркасы и начали разгружать его, то получилась исключительная картина. Каждый корабль хотел урвать себе провизии побольше. Тащили на баркасы все, что попадалось под руки, не считаясь с учетом товара. Это было похоже на морское пиратство. Офицеры сначала поощряли свою команду, но потом им пришлось раскаиваться в этом. Работая в трюмах, матросы добрались до спиртных напитков и начали разбивать ящики с шампанским. Тут же отбивали горлышки от бутылок и выпивали.

– Вот это винцо! И кислит и сладит.

– Эх, хоть бы перед смертью отведать господского напитка!

– Неужто такое вино может ударить в голову? Я выпью его целое ведро.

Но не прошло и четверти часа, как послышались пьяные голоса. С каждой минутой число пьяных увеличивалось. Некоторые ползли на четвереньках или валялись неподвижно, другие начали буйствовать. В особенности отличались наши орловцы. Один, ополоумев, бросился с кулаками на доктора. Этого матроса схватили два офицера и в кровь избили ему лицо. Начальство теперь беспокоилось лишь об одном – скорее развести пьяных по своим судам.

Орловцы ухитрились украсть восемь ящиков с шампанским, погрузив их вместе с провизией на баркас. Но когда эти ящики были доставлены на броненосец, то лишь один из них удалось стащить и спрятать за двойным бортом, а остальные семь вместе с другим грузом попали в кают-компанию. Матросы явились туда и обратились к одному мичману с требованием:

– Позвольте, ваше благородие, взять наше добро.

– Какое? – недоумевая, спросил мичман.

– Шампанское. Не ваше оно, а мы его сперли с парохода.

Мичман закричал на них:

– Вон отсюда, негодяи, пока я вам морды не побил!

– Вот как! Вам, значит, можно пить, а нам нет? Разве мы не вместе с вами войну ведем? А кулаками вы нам не угрожайте. Наши кулаки посильнее ваших.

Матросы ушли. В кают-компании поставили часового, но несколько человек из команды, явившись вторично, чуть не избили его. Пришлось ящики с шампанским скорее убрать в винный погреб.

Того матроса, который подрался с доктором, арестовали, и его, вероятно, казнят.

Что было дальше? В кубриках и трюмах, в кочегарках и машинах, в башнях и казематах, в минных и других отделениях закипела глубокая ненависть против кают-компании и верхних мостиков. Но она, эта ненависть, выливалась в нелепые и дикие выходки. И нам, более сознательным матросам, оставалось только огорчаться. Нас слишком было мало на судне, чтобы влиять на массу и сдерживать гнев ее для будущего времени, когда явится необходимость взорвать трехсотлетнюю плотину самодержавия.

В этот же вечер офицеры собрались в кают-компанию для секретного совещания. Ни один вестовой не мог проникнуть туда, так как все двери были закрыты. Но трюмный старшина Федоров, предупрежденный об этом совещании инженером Васильевым, заранее открыл в кают-компании под столом горловину. Ни одному офицеру не пришло в голову заглянуть под стол, под свисавшую с него белую скатерть. А между тем там, этажом ниже, в кормовом минном отделении сидели несколько человек и слушали тайный разговор. Речь шла о поднятии дисциплины в команде. Мнения офицеров разбились. Одни стояли за то, чтобы немедленно взять матросов в ежовые рукавицы и для примера нескольких человек расстрелять. Другие возражали, доказывая, что время для этого упущено, и что падение дисциплины вызвано общими условиями, какие создались и в России и на эскадре. Старший офицер Сидоров стал на сторону матросов и поругался с лейтенантом Вредным, заявив:

– Вы не можете жить с людьми по-человечески. Вы только вооружаете и без того озлобленную команду против офицеров. Я вам официально заявляю: пока меня не освободили от обязанностей старшего офицера, не вмешиваться в мою область и заниматься только своей специальностью!

Офицеры говорили долго, но так и не пришли к определенному выводу.

Вообще говоря, мы и без помощи инженера Васильева знали о поведении и характерах офицеров больше, чем они о нас. В такой большой массе людей, разбросанных по железным лабиринтам корабля, они даже не могли запомнить все лица матросов. Кроме того, мы свои чувства и настроения, находясь на положении бесправных нижних чинов, проявляли лишь в исключительных случаях, когда было невмоготу терпеть. А они за свои поступки не несли никакой ответственности и поэтому нисколько нас не стеснялись. О каждом начальнике нам была известна всякая мелочь, даже как он спит – на спине или на животе, храпит или дышит беззвучно. Подобной нашей осведомленности способствовали главным образом вестовые, выполняя роль беспроволочного телеграфа между офицерскими каютами и матросскими кубриками.

Только теперь, находясь в бухте Камранг, я наконец выяснил, что произошло на вспомогательном крейсере «Терек» 22 марта.

За день до означенного числа в каюте старшего офицера кто-то облил черной краской весь письменный стол. Несомненно, здесь была месть. Но кто посмел это сделать? Старший офицер заподозрил машиниста Сафронова, который недавно был подвергнут им дисциплинарному наказанию. Он призвал предполагаемого виновника к себе в каюту, запер за ним дверь, выхватил из кармана револьвер и, багровея, крикнул:

– На колени, подлец!

Машинист, немного попятившись, исполнил приказание. Старший офицер, возвышаясь над ним высокой, напряженно согнутой фигурой, широко расставил ноги. Солидные плечи его сияли золотом лейтенантских погонов. Нижняя челюсть, обросшая черной бородой, свирепо вздрагивала. Он навел дуло револьвера прямо в лоб Сафронова и властно приказал:

– Кайся, негодяй! Живым не выпущу отсюда.

– В чем, ваше высокоблагородие? – с дрожью в голосе спросил машинист.

– Ты облил краской мой письменный стол?

– Никак нет, ваше высокоблагородие.

– А кто же?

– Не могу знать.

– Врешь! Я по твоим мерзким глазам вижу, что ты это сделал!

– Никак нет.

Старший офицер, тяжело дыша, задал еще несколько вопросов, а потом приказал:

– Клянись! Повторяй за мною: «Если я говорю неправду своему начальнику, то пусть первый японский снаряд разорвет меня на мелкие куски, и не видать мне больше ни отца, ни матери своей, ни жены и ни детей своих…»