— Какую? Он что, войны ведет? — удивился Яновский.

— А почему бы и нет? Собирается же он помочь вам. Чем это не война? Мы теперь, милостью нашей шляхты и добренького господа бога, стали таким народом, что у нас цыганское королевство — великая держава, а драка на полевой меже — внешняя политика…

— Не оскорбляйте белорусскую шляхту, — сказал Яновский. — Она — соль земли.

— Дорогой мой юноша, — мягко сказал медикус. — Я сам был когда-то шляхтичем и благодарю бога, что теперь стал просто человеком. Я хорошо вижу, что вам снится ваше утраченное величие, которого у нашей шляхты никогда не было. Был великим наш народ. Он был таким под Крутогорьем, Пилленами, Грюнвальдом, во времена великой крестьянской войны семнадцатого столетия. А что шляхта сделала для него? Мы испугались его силы, когда он разбил татар. В то время мы продали наши вольные княжества Литве: она, мол, поддержит нас против наших сермяжных братьев. Хорошо, мы ассимилировали Литву, мы начали набираться силы благодаря народу. И тогда мы пошли на новое предательство: продали свой край полякам, отреклись от веры, языка, независимости, счастья, первородства ради чечевичной похлебки, ради власти, ради бесчестных денег. Злостному врагу продали. Coaeguatio iurium — уравнивание прав Литвы и Белоруссии с короной — это было уравнивание всех перед лицом голодной смерти.

Яновский испугался: таким злым стало лицо у медикуса. Глаза налились кровью, губы кривились. С невыразимо язвительным, брезгливым выражением на лице он сказал:

— A pisarz ziemskiego sady po polsku, a nie po rusku pisac powinien bedzie[7]. Язык наш милый, полнозвучный, плавный, дорогой. Словно луг голубой! Куда мы его кинули, под чьи ноги?

Яновский не нашелся, что сказать.

А медикус вдруг обмяк. Устало опустил плечи.

— Я ничего не имею против поляков. Негодяев там не больше и не меньше, чем у других народов. Но я не знаю панов хуже, чем у них. С таким презрением к мужику, с таким озлоблением, с таким чувством своего превосходства. Они и нас заразили этим. И главное, никто не видит, что государство катится в пропасть. Торгуют им напропалую, пьют, гуляют, словно перед погибелью, мучают народ. И скоро погибнут. Уже смердят даже. Что же, нам не будет лучше ни под тяжелым немецким задом, ни под властью державной шлюхи. Там позволили ссылать крестьян на каторгу и запретили им жаловаться на помещиков. Там отрубили голову единственному настоящему человеку нашего столетия — Пугачеву. Ему надо было посылать людей к нам и просить помощи. И я первый взял бы вилы.

— Послушайте, — перебил его Яновский, — если вы будете так оскорблять шляхту, я вас ударю саблей. Я пожалуюсь королю.

— А чего еще от вас можно ожидать, — спокойно и очень тихо сказал медикус. — Ударить старика, забыть рыцарство и совесть, выдать… Но я скажу вам, что это у вас не получится. Видите?

И он спокойно согнул костлявой рукой серебряный талер, который достал из кармана.

— К тому же Знамеровский не умирает каждый месяц от обжорства и водки лишь потому, что я мастер своего дела. Учтите. Он не отдал меня Радзивиллу, а Яновскому и подавно не отдаст.

И вдруг ласково положил руку на плечо Михала:

— Мальчик вы мой, мне, возможно, даже радостно видеть вашу горячность и свежую кровь в жилах. Но вы, простите меня, еще очень глупы. Вы столкнулись с нашим правом силы, вас вышвырнули из собственного дома. Вот вы столкнетесь с властью и деспотизмом панов — тогда вы поймете меня, если сердце ваше болит за родину. Поймите, основа всему — мужик. А мы, как говорит Вольтер, даем ему выбор: или три тысячи палок, или три пули в голову.

— Кто это — Вольтер? — мрачно спросил Яновский.

— Один очень умный француз. И пускай мне бог забьет в задницу самый толстый молитвенник из библиотеки Радзивилла, если Вольтеров посев не зазеленеет когда-нибудь на земле. Может, даже скоро. Тогда наши глупые, как столб, паны будут посажены на кожемякин шесток. Горькой редькой застрянет в их горле сегодняшняя водка… Я дам вам почитать его «Кандидат. Сам перевел.

И тут они вдруг заулыбались. Лед растаял. Яновский решил ничего больше не говорить медикусу. Неприятно, конечно, что он так ругает все дорогое Яновскому, но рта ему не замажешь. По крайней мере, ругает интересно…

Вечером их позвали на гулянье во «дворец» Знамеровского. Отказаться было нельзя, хотя Михал очень устал: за ними пришел вооруженный гайдук, в чикчире[8] с большими позолоченными крючками и в желтых полусапожках. Длинные волосы гайдука были заплетены в косу, а две маленькие косички свисали на висках, будто еврейские пейсы.

— Видите, — с иронией сказал медикус, — одежда неудобная, шить ее трудно. Поэтому выбирают остолопа с хорошей фигурой. И вот здоровый мужик, которому землю пахать надо, ходит, как индюк, вонючка такая.

— Приказано отвести панов, — сказал «вонючка» густым басом.

— Ну покажи ты мне свой откровенный белорусский нос, — ласково сказал медикус. — Видите, Яновский, какая курносина: за три сажени курной хатой разит, а спросите его, что он должен делать.

Гайдук радостно вытянулся и отбарабанил:

— За ксендзом Геронимом Капуцином следить, чтобы мед, который он варит для пана, не отравил; холопов грязных плетьми стегать за коварные, значится, намерения; держать саблю панскую. А также жидов, если аренды не заплатят, бить и бахуров их брать для пана короля, принуждая в веру христианскую переходить.

— А дети твои где?

— По милости панской в школе учатся.

— На кого?

— На па-на!!! — гаркнул гайдук, выкатив глаза.

— А к матери в деревню ходишь?

Гайдук заулыбался:

— А черт ее знает, игде она там и живет.

Медикуса передернуло:

— Г… ты, братец.

2

«Дворец» сиял огнями. В зале было почти пусто, стояли лишь ломившиеся от еды столы и простые лавки. Более изящной мебели здесь не было никогда. За столами уже сидело десятка два гостей, а на конце стола, ближе к дверям, загоновая шляхта. Сам Знамеровский сидел на возвышении в кресле с высокой спинкой. Выглядел он по-прежнему, только натянул на толстые ноги бархатные штаны.

— Опоздали, — прогремел король. — Время начинать.

Два гайдука втащили из соседних дверей «митрополита» с сеном в волосах и косо надвинули ему на голову нечто похожее на митру. Митрополит свесил голову и тихо мыкал, порываясь что-то сказать. Паюк, что стоял за креслом короля, положил перед святым отцом на пюпитр толстую библию.

— Начинай молебен, — сказал король.

Ответом было мычание.

— Вы что, не могли протрезвить человека?

— Кадку воды вылили — не помогло, — испуганно пробормотал гайдук.

— Раскройте книгу и ткните пальцем куда-нибудь. Ему это привычно, не впервой, — посоветовал медикус.

И действительно помогло. Митрополит механически начал читать, водя осовелыми глазами за толстым, как копыто, ногтем гайдука.

— Второзаконие, раздел двадцать пятый. «Когда дерутся между собой мужчины и жена одного подойдет, чтобы отнять мужа своего из рук биющего и, протянув руку свою, схватит его за срамной уд, то отсеки руку ее…»

— Кажись, не то, — покрутил головой король.

Перевернули страницу. Шляхта стояла, надев шапки и вынув из ножен сабли в доказательство того, что она готова защищать веру до самой смерти. Митрополит начал бормотать снова:

— «Возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от него».

— М-м-м, — промычал Знамеровский, — листайте дальше, дьяволы.

— «Ибо откроется сын мой, Иисус, с теми, кто с ним, и те, кто останется, будут тешиться четыреста лет. А после сего умрет сын мой Христос и все люди, что имеют дыхание».

Митрополит часто захлопал глазами, что-то соображая пьяной головой. Потом начал мелко креститься:

— Так… так это мы тысячу четыреста лет тому все померли… Боже мой!.. Бо-оже мой!.. И еще мало нам за грехи наши… Это получается, братцы мои, ад… И огни… А ты — на возвышении — Люцифер.

вернуться

7

а писарь земского суда по-польски, а не по-русски писать должен (польск.)

вернуться

8

кафтан на восточный манер