Вдруг накатило безумное желание закурить. Вообще-то было решено весь день воздерживаться, приберечь последние четыре сигареты на вечер, когда он сядет «писать». «Писать» без курева труднее, чем без воздуха. И тем не менее, сейчас! Вытащив пачку «Цирка», Гордон достал одну из рыхлых мятых сигареток. Глупо, поблажка эта отнимала полчаса вечернего сочинительства. Но как перебороть себя? С неким стыдящимся блаженством он втянул струйку сладостного дыма.

Из тускловатого стекла смотрело собственное отражение – Гордон Комсток, автор «Мышей»; en l'an trentiesme de son eage[5], а старик стариком; зубов во рту осталось только двадцать шесть. Впрочем, Вийона, по его признанию, в эти годы, донимал сифилис. Будем же благодарны и за мелкие милости свыше.

Не отрываясь, он наблюдал трепыхание бумажного лоскута у края «экспресс-соуса». Гибнет наша цивилизация. Обречена погибнуть. Только мирным угасанием не обойдется: армада летящих бомбардировщиков, резкий пикирующий свист – бабах! И весь западный мир на воздух в огне и грохоте!

На улице темнело, мутно отблескивало отражение своей хмурой физиономии, сновали за окном понурые силуэты прохожих. Сами собой всплыли бодлеровские строчки:

‘C’est l’Ennui – l’?il charge d’un pleur involontaire,
Il reve d’echafauds en fumant son houka!’[6]

Деньги, деньги! «Вкушающий наслаждение» потребитель «супербульона»! Рев самолетов и грохот бомб.

Гордон глянул в свинцовое небо. Уже виделись эти самолеты: эскадра за эскадрой, тучами черной саранчи. Неплотно прижимая язык к зубам, он издал нечто вроде жужжания бьющейся о стекло мухи. О, как мечталось услышать мощный тяжелый гул штурмовой авиации!

2

Ветер свистел в лицо, насквозь пронизывая топавшего домой Гордона, откинув ему волосы и крайне щедро прибавив «симпатичной» высоты лба. Всем своим видом Гордон внушал (или надеялся внушить), что пальто он не носит по личной прихоти. Пальтишко, откровенно говоря, было заложено за восемнадцать шиллингов.

Жил он в районе северо-запада. Его Виллоубед-роуд не считалась трущобной улицей, просто сомнительной и мрачноватой. Настоящие трущобы начинались через пару кварталов. Там теснились эти многоквартирные соты, где семьи спали впятером в одной кровати, и если кому-то случалось умереть, прочие так и спали рядом с мертвецом до самых похорон; там жались эти улочки и тупики, где девчонки подростки беременели от подростков мальчишек, отдаваясь им в облезлых подворотнях. Нет, Виллоубед-роуд ухитрялась каким-то образом держаться с пристойностью пусть и низов, но, безусловно, среднего класса. Здесь на одном из зданий даже красовалась медная табличка дантиста. В подавляющем большинстве домов меж обшитыми бахромой оконными портьерами гостиных над зарослями фикусов сияли серебряными буковками на темно-зеленом фоне карточки «Принимаются жильцы».

Квартирная хозяйка Гордона, миссис Визбич, специализировалась по «одиноким джентльменам». Единственная комнатка на все про все, свет газовый, отопление за свой счет, право за дополнительную плату пользоваться ванной (с газовой колонкой) и кормежка в могильно сумрачной щели, у стола, неизменно украшенного строем бутылочек неких засохших специй, – Гордону, приходившему днем обедать, это еженедельно стоило двадцать семь шиллингов шесть пенсов.

Над подъездом номер 31 слабо светилось желтоватое оконце. Гордон достал свой ключ и кое-как воткнул его – есть тип жилищ, где идет вечный бой замков с ключами. Темноватая прихожая, в сущности коридорчик, пахла помоями, капустой, ветошью ковриков и содержимым ночной посуды. Японский лаковый поднос на этажерке был пуст. Ну разумеется! Твердо решив больше не ждать писем, Гордон, однако, их очень ждал. И вот не боль в душе, но тягостно саднящий осадок. Все-таки Розмари могла бы написать! Четвертый день от нее ничего. Ничего и из двух редакций, куда послано по стихотворению. А ведь единственное, что маячило весь день хоть каким-то просветом, это надежда найти вечером письмо. Посланий Гордон получал немного и далеко не каждый день.

Слева от прихожей располагалась парадная, никогда не принимавшая гостей гостиная, затем шла узенькая лестница наверх, коридор вел также в кухню и к неприступному обиталищу самой миссис Визбич. Едва Гордон вошел, дверь в конце коридора приоткрылась, позволив миссис Визбич метнуть подозрительный взгляд, и вновь захлопнулась. Без этого бдительного досмотра войти или уйти до одиннадцати ночи было практически невозможно. Трудно сказать, в чем именно рассчитывала уличить миссис Визбич; скорее всего, в контрабандном протаскивании женщин. Почтенная хозяйка из породы дотошных тиранок представляла собой тучную, но весьма энергичную и устрашающе зоркую особу лет сорока пяти, с красиво оттененным сединами благообразным, румяным и постоянно обиженным лицом.

Гордон уже ступил на лестницу, когда сверху густой, чуть сипловатый баритон пропел: «Кто-кто боится злого Большого Волка?». Слегка танцующей походкой толстяков спускался очень жирный джентльмен в шикарном сером костюме, лихо заломленной шляпе, оранжевых штиблетах и светло-синем пальто потрясающей вульгарности – Флаксман, жилец второго этажа, разъездной представитель фирмы «Царица гигиены и косметики». Салютуя лимонно-желтой перчаткой, он беззаботно кинул Гордону:

– Привет, парнишка! – (Флаксман всех подряд называл «парнишками»). – Как жизнь?

– Дерьмо, – отрезал Гордон.

Подошедший Флаксман ласково обнял его своей ручищей.

– Брось, старик, не переживай! Ты как на драном кладбище! Я сейчас в «Герб» – давай, пошли со мной.

– Не могу. Нужно поработать.

– Да ни черта! Посидим, по стаканчику пропустим? Чего хорошего тут даром маяться. Возьмем пивка, душечку барменшу потискаем?

Гордон вывернулся из-под пухлой лапы. Мужчина миниатюрный, он ненавидел, когда его трогали. Рослый толстяк Флаксман лишь ухмыльнулся. Толст он был чудовищно; брюки его распирало так, словно бы он сначала таял и затем наливался в них. И разумеется, как все жирные, таковым он себя никак не признавал, предпочитая определения уклончивые: «плотный», например, или «дородный», а еще лучше «здоровяк». Называться «здоровяком» для жирных просто райское счастье.

При первом знакомстве Флаксман совсем было собрался аттестовать себя здоровяком, но что-то в зеленоватых глазах Гордона его удержало, и он пошел на компромисс, выбрав «дородный»:

– Меня, парнишка, знаешь, малость того, в дородность повело. Для здоровья-то, понимаешь, только польза. – Он ласково погладил плавный холм от груди к животу. – Славное, плотное мясцо. А на ногу я, знаешь, какой прыгун-резвун? Ну, в общем, это, меня вроде бы можно назвать дородным малым.

– Как Кортеса? – подсказал Гордон.

– Кортес? Это который? Тот парнишка, что все в Мексике по горам шатался?

– Он самый. Весьма был дороден, зато с орлиным взором.

– Ну? Вот смех! Мне жена однажды почти так же и сказала! «Джордж, говорит, красивей твоих глаз на свете нету. Прям-таки, говорит, как у орла». Ну, это она, сам понимаешь, еще до свадьбы.

В настоящий момент Флаксман проживал без супруги. Некоторое время назад «Царица гигиены» неожиданно наградила своих представителей премиями по тридцать фунтов, одновременно командировав Флаксмана с двумя его коллегами в Париж, дабы продвинуть на французский рынок новинку – губную помаду «Влекущая магнолия». Жене о премии Флаксман и не подумал упомянуть и, разумеется, вовсю побаловал себя в Париже. Даже теперь, три месяца спустя, при описании поездки губы его увлажнялись. При каждой встрече Гордону перечислялся ассортимент сочных деталей. Десять парижских дней с тридцатью фунтами, насчет которых супружница не в курсе! Хо-хо, парень! Но, к сожалению, случилась утечка информации, так что дома Флаксмана ожидало возмездие. Супруга разбила ему голову подаренным еще на свадьбу, четырнадцать лет назад, граненым винным графином и отбыла, забрав детишек, к матери. Последствием явилось изгнание Флаксмана на Виллоубед-роуд, чем он, однако, не особенно тревожился. Бывало и прежде; как-нибудь рассосется, образуется.

вернуться

5

«Год жизни шел тогда тридцатый». Начальная строка поэмы Франсуа Вийона «Большое завещание».

вернуться

6

Оруэлл сам, в том числе для печати, переводил французских поэтов. В русском переводе Эллиса (Шарль Бодлер. Цветы зла. М., 1970. С. 14) это строчки:

То – Скука! – Облаком своей houka одета,
Она, тоскуя, ждет, чтоб эшафот возник.