По лицу ее катился пот, слезы, она захлебывалась ими, но кричала и кричала не своим, диким голосом. Уже онемели руки, ныли колени, а она все кричала: «Крести, господи!», чувствуя, что силы покидают ее, что сейчас она потеряет сознание.
Солнечный луч пробился сквозь неплотно закрытую занавеску, осветил угол комнаты. Ксения увидела лицо Евфросиньи, ее растрепанные волосы, пену на губах и вскочила от страха. Но отец ухватил ее за плечи, заставил стоять на коленях.
Ксения ослабела, она уже не могла держать вверх руки — их поддерживали отец и пророчица Евфросинья. Перед глазами плыли розовые, зеленые круги, голова, казалось, вот-вот лопнет от боли.
Теряя сознание, Ксения вскрикнула из последних сил: «Крести!» — и повисла на руках у Евфросиньи, бормоча в бреду бессвязные слова.
Вот он, великий момент, которого так ждали все, — господь крестил Ксению, она заговорила наконец на ангельском наречии. Это дух святой, посетивший ее, разговаривает с самим богом. И, прислушиваясь к ее нелепым словам, пророчица Евфросинья переводила ангельское наречие на земной язык:
— Радуюсь имени твоему, господи, славлю тебя за милость крещения духом святым…
Очнулась Ксения в сумерки. В окно робко стучал дождик, тонко и жалобно звенела муха, скулила во дворе собака. За перегородкой мать разговаривала с Евфросиньей. Ксения услышала голос пророчицы и сразу почувствовала, как ломит все тело. Она побаивалась этой женщины: ей всегда казалось, что Евфросинья умеет читать людские мысли. Пророчица была суетлива, шумлива, и когда приезжала в гости, то в доме сразу становилось тесно. Суетливой и шумливой вдруг делалась и Прасковья Григорьевна, мать Ксении, не зная, чем бы угостить дорогую гостью, как бы поудобнее ее усадить. Несколько месяцев назад умер муж Евфросиньи, проповедник Аксен, и Евфросинья долго ходила как потерянная, плакала и сетовала, что не нажила с ним детей. Пророчица часто ездила в Москву, покупала там разные вещи и перепродавала потом на городском базаре — этим и жила. Каждый раз, возвращаясь из Москвы, она привозила Ксении гостинец — то шоколадку, то носовой платочек — и всегда рассказывала поучительные истории о том, как помогал ей господь в ее странствиях по московским улицам. И теперь она рассказывала Прасковье Григорьевне, как с божьей помощью без очереди достала билет на поезд.
Обычно Ксения с интересом слушала ее, но сейчас поднялась с кровати, пошла во двор.
Вот и получила она крещение духом святым, а нет у нее радости и блаженства, одна тяжесть, одна ломота во всем теле.
Ксения босиком стояла в лужице возле порога, подставив лицо дождику. У ног ее сидел мокрый пес Дармоед, преданно смотрел красными глазами. По дороге проехал грузовик. Ксения проводила его взглядом и вдруг увидела на заборе кружку, ту кружку, которую она повесила там, когда Алексей напился. Тюк-тюк- тюк — стучал дождь по дну кружки…
Ночь Ксения спала на полу в сенях: на ее кровать мать уложила по обыкновению Евфросинью. Проснулась Ксения на рассвете, помолилась, выпила молока, потом намешала пойло корове, выгнала ее на луг за домом.
За изгородью возле своей избы обстругивал бревно сосед дед Кузьма. Он увидел Ксению, улыбнулся ей. Она ответила смущенной, виноватой улыбкой и опустила глаза. Почему-то ей всегда было неловко под его взглядом — откровенно жалостливым, словно в чем-то укоряющим ее. Дед Кузьма подошел к изгороди — солнце блеснуло на топоре, и слепящий его зайчик пробежал по лицу Ксении.
— Бледна ты что-то сегодня, Ксения, — сказал он, — Как спалось-то?
— Спасибо, дедушка, хорошо.
— А я рано-раненько стал просыпаться… Все ворочаюсь, все думаю чего-то. Стар стал… Что, у вас вчера опять моление было?
Он снова посмотрел на Ксению жалеющим взглядом. И в голосе его тоже была жалость, грусть. Он всегда так говорил с ней и всегда жалел. Еще тогда, когда маленькая Ксения после молельного собрания выходила из избы и устало садилась на порог, ничего не видя вокруг, он уводил ее к себе во двор, гладил по желтым мягким волосам. Мокрое от пота платьице липло к ее худым лопаткам, она прижималась к деду, часто вздрагивала, будто судорога пробегала по ее телу. Мальчишки стояли возле изгороди, дразнились: «Трясунья, трясунья», — дед прогонял их, вел Ксению к себе в избу и что-то говорил, ласково улыбаясь.
— Кричали страшно; уж на что я привычный, а жутко было, деточка, — сказал дед и покачал головой.
Вышел во двор Афанасий Сергеевич, отец Ксении, посмотрел из-под ладони в небо, проговорил сам себе: «Вишь, славный денек будет» — и приветливо кивнул деду Кузьме.
Неласковый, угрюмый с остальными деревенскими мужиками, Афанасий Сергеевич благосклонно относился к нему и даже любил иногда посидеть вечером на завалинке, поговорить о боге. Ему нравилось, что дед Кузьма не спорил с ним, как другие, а если возражал, то неуверенно, робко, словно боялся обидеть неосторожным словом.
— Ты что же это, соседушка, Ксюшу завлекаешь разговорами, а ей на базу быть пора, — проговорил Афанасий Сергеевич и укоризненно покачал головой. У него было хорошее, добродушное настроение.
— Бледна она нынче, — сказал дед Кузьма.
— Ничего, это хорошо, — ответил Афанасий Сергеевич. — А ведь и нам пора, Трофимыч?
— Что ж, потопаем, — согласился дед Кузьма: они вместе работали на хозяйственном дворе колхоза при лошадях.
Ксения не стала их дожидаться, крикнула матери, что уходит, и побежала по дороге.
Ей нужно было пройти деревню, колхозный сад, пересечь Козулинский лес, а там до фермы уже и рукой подать. В утренней тишине пробовали голоса первые птицы, навстречу солнцу раскрывались цветы, а вдали таинственно таял туман — Ксении казалось, что она слышит, как с мягким шорохом ползет он по кустам и травам.
После ночного дождя воздух был холодный, густой, казалось, его можно черпать пригоршнями и пить, пить, как родниковую воду. Подол Ксениного платья вымок, прилип к ногам, она выжала его, присела на берегу узенькой речушки Каменки, смотря на отраженные в ней облака.
Река то темнела, то светлела, то вспыхивала ярко, слепяще, когда пробегала по ней солнечная полоска. Ксения нагнулась, попыталась ладонями поймать суетящихся у камня рыбешек, но не поймала и тихо засмеялась. Хотя еще болели руки и голова болела, все же Ксении было хорошо сейчас.
Никому не понять ее: дед Кузьма жалеет, девчата на ферме осуждают, но невдомек им, что ничего нет слаще чувства близости к богу. Когда-то, девчонкой, и она не понимала этого. Отец заставлял ее молиться, а она елозила по полу на коленях, зевала и сонно таращила глаза, слушая, как отец читает библию. А на собраниях секты ей было страшно: она боялась криков людей, их лиц, их непонятных слов, пугалась, когда кто-нибудь подходил к ней, ласкал. Только одного Василия Тимофеевича не боялась Ксения. Брат Василий и тогда был такой же ласковый, старенький, добренький. Он часто приезжал к ним в деревню. Ксения забиралась к нему на колени и, замирая от страха и любопытства, слушала его рассказы о боге, о муках и странствиях Христа. Именно от него она услышала впервые о том, что на пятидесятый день после воскресения Христа из мертвых на его учеников — апостолов — сошел дух святой и они обрели способность пророчествовать на незнакомых языках.
— Оттого и зовемся мы пятидесятниками, — сказал Василий Тимофеевич, — и ты, деточка, усердно молись, не греши, тогда тоже получишь награду, и на тебя сойдет дух святой, как на святых апостолов. Сама будешь разговаривать с ним на языке ангелов, просить, чего пожелаешь.
И вот через много лет она наконец получила эту награду, теперь бог всегда будет охранять ее.
Ксения поболтала ногами в холодной воде, перебежала по шатким кладкам речку и поднялась на мощенную щебнем дорогу, недавно проложенную к свиноферме.
Возле фермы — длинного кирпичного здания с раскрытыми настежь воротами — в огромном корыте женщины мешали отруби. Петровна, худощавая старуха, которую даже годы не остепенили, молодым голосом выкрикивала частушки. Она сама сочиняла их и каждое утро устраивала здесь концерт.