Я попытался выразить на его языке, что я чувствую; и после моей попытки он заговорил о своем доме.

Это был очень старый дом. Нижняя часть, сказал он, относилась к феодальным временам; хотя я не совсем понял, то ли все, что осталось под той насыпью, было настолько древним, то ли он имел в виду только подвалы дома. Это был прекрасный высокий дом, сказал он, целых два этажа. Человек, которому известны здания в пятьдесят этажей, даже человек, который повидал в жизни дворцы, не улыбнется усилиям этого старика, пытавшегося описать высоту своего дома и убедить меня, что дом возвышался на два этажа, когда мы стояли вместе перед этой печальной белой насыпью. Он сказал мне, что его сын убит. И это второе несчастье, как ни странно, не взволновало меня так сильно, как белая насыпь, которая была домом и возвышалась на два этажа, поскольку оно кажется совершенно обычным для каждого французского семейства, глава которого случайно заговорит с чужаком в разрушенных французских городах или на оживленных французских дорогах.

Он указал вдаль на огромную белую насыпь, на вершине которой кто-то поставил маленький деревянный крест. «Церковь», – сказал он. Об этом я уже знал.

На очень плохом французском я попытался успокоить его. Я сказал, что Франция, разумеется, выстроит его дом снова. Возможно, этим займутся даже союзники; поскольку я не предполагал, что мы сделаем достаточно, если просто выставим немцев из Франции и оставим этого бедного старика блуждать без крыши над головой. Я сказал ему, что в будущем Круазиль, конечно, восстанет вновь.

Он не проявил ни малейшего интереса к моим словам. Его двухэтажный дом рухнул, его сын погиб, маленькая деревня Круазиль исчезла; у него осталась только одна надежда на будущее. Когда я закончил говорить о будущем, он приподнял палку с набалдашником, которую нес в руке, до уровня горла. Конечно, это была старая палка его сына, и теперь старик держал ее за кусок веревки, продетый сквозь рукоять, которую он поднял до уровня шеи. В это время он проницательно и внимательно наблюдал за мной, поскольку я был незнакомцем и мне следовало объяснить кое-что, чего я мог не знать – то, что полезно было бы уяснить всем людям.

«Кайзер», произнес он. «Да», сказал я, «кайзер». Но я произнес слово «кайзер» иначе, нежели он, и он снова повторил: «Кайзер», внимательно наблюдая за мной, чтобы убедиться, что я понял. И затем он сказал «pendu» и немного раскачал палку, свисавшую с веревочной петли. «Oui», ответил я, «pendu».

Понял ли я? Он был еще не вполне уверен. Было важно, чтобы это окончательно решилось между нами, пока мы стояли на этой дороге через то, что было Круазилем, где он прожил много солнечных лет, а я провел один сезон среди мусора и крыс. «Pendu», сказал он. Да, я с ним согласился.

Все было хорошо. Старик почти улыбнулся.

Я предложил ему сигарету, и мы зажгли две от аппарата из кремня, стали и бензина, который старик носил в кармане.

Он показал мне свою фотографию и паспорт, чтобы доказать, полагаю, что он не шпион. Нельзя было признать сходство, поскольку фото, должно быть, сделали в несколько более счастливый день, до того, как он увидел свой двухэтажный дом поверженным во прах. Но он не был шпионом, потому что в глазах его стояли слезы; а пруссаки, я думаю, не прольют ни единой слезинки о том, что мы увидели в деревне Круазиль.

Я больше не говорил о восстановлении его дома, я больше не говорил о новом Круазиле, сияющем где-то в будущем; поскольку не это он видел в будущем, не в этом заключались надежды бедного старика. У него осталась только одна темная надежда, и не было места для других.

Он надеялся увидеть, как кайзера повесят за все зло, которое он сотворил в Круазиле. Этой надеждой он жил.

Мадам или сеньор из любой далекой страны, если вы прочитаете эти слова, не вините старика за жестокую надежду, которую он лелеял. Это была единственная надежда, которая у него осталась. Вы, мадам, с вашим садом, вашим домом, вашей церковью, деревней, где все знают вас, вы можете надеяться, как всякая христианка, обширны просторы надежды в вашем будущем. Вы увидите смену времен года над вашим садом, вы будете заняты своим домом, и делиться с вашими соседями неисчислимыми маленькими радостями, и находить повсюду утешение и красоту, и наконец обрести последний приют возле церкви, шпиль которой вы видите из вашего дома. Вы, сеньор, с вашим сыном, возможно, подрастающим, возможно, уже носящим меч, который некогда носили вы сами, вы можете обратиться к воспоминаниям или смотреть с надеждой на будущее с равной непринужденностью.

Человек, которого я встретил в Круазиле, не имел подобной возможности. У него осталась лишь одна эта надежда.

Прошу вас, вашим голосом или волеизъявлением, властью или влиянием, которым вы обладаете, не делайте ничего, чтобы отобрать у этого бедного старого француза единственную маленькую надежду, которая ему осталась. Чем более тривиальной его странная надежда покажется вам по сравнению с вашими собственными возвышенными надеждами, которые приходят так легко среди всех ваших полей и домов, тем более жестоко будет лишить старика надежды.

Я многое узнал в Круазиле, и последним был тот странный урок, который мне преподал старик. Я развернулся, обменялся с ним рукопожатием и сказал «до свидания», поскольку я желал снова увидеть нашу старую передовую линию, к которой мы привыкли, теперь опустевшую и наконец затихшую. «Боши побеждены», сказал я.

«Vaincu, vaincu», повторил он. И когда я покинул его, в слезящихся глазах проглядывало нечто, почти похожее на счастье.

Бермондси _versus_ Вюртембург

Деревья у дороги становились все тоньше и тоньше, а потом исчезли вовсе, и внезапно мы увидели посреди леса призраков убитых деревьев Альбер, весь серый и пустынный.

Спустившись в Альбер мимо агонизирующих деревьев, мы внезапно оказались среди зданий. Их нельзя было увидеть издали, как в других городах; мы наткнулись на них внезапно, как можно наткнуться на труп в траве.

Мы остановились и постояли рядом с домом, который был покрыт гипсом, чтобы он больше походил на огромный камень, но жалкие попытки не увенчались успехом: исчезли перекрытия и исчезли комнаты, покрытие было изрезано шрапнелью.

Неподалеку лежал кусок железа, перила, сорванные с железнодорожного моста; шрапнель прошла через искривленный металл, как нож сквозь масло. И около перил лежала одна из больших стальных опор моста, принесенная туда каким-то огненным сквозняком; конец ее был согнут и вывернут, как будто это прямой тростниковый стебель, который кто-то слишком сильно прижал к земле.

Была за границами Альбера сила, которая могла сотворить такое, железная сила, у которой не осталось никакой жалости к железу, могущественное механическое приспособление, которое могло брать машины и разрывать их на части в одно мгновение, как ребенок раздирает цветок на части лепесток за лепестком.

Когда такая сила пришла извне, остались ли шансы у человека? Она явилась в Альбер внезапно, и железнодорожные линии и мосты пали и разрушились, и здания склонились вниз в безжалостном пламени; в том же состоянии я обнаружил их – истерзанные печальные завалы, оставшиеся после катастрофы.

Куски бумаги шелестели вокруг, как будто раздавались чьи-то шаги, грязь скрывала руины, куски ржавых снарядов были столь же неприглядны и грязны, как все то, что они разрушили. Очищенные, отполированные и оцененные по полкроны за штуку, эти куски будут когда-нибудь выглядеть очень романтично в лондонском магазине, но сегодня в Альбере они выглядят грязными и неопрятными, подобно дешевому ножу, еще грязному и липкому от крови убитой женщины, платье которой не по моде длинно.

Несвежий запах войны стал результатом опустошения.

Британский шлем, пробитый как старый шар для боулинга, но трагичный, а не абсурдный, лежал около бочонка и заварочного чайника.

На стене, которая возвышалась над кучей грязных и разбитых стропил, было написано красной краской: «KOMPe I. M. B. K. 184». Красная краска стекала по стене с каждой буквы. Поистине мы стояли на сцене убийства.