– Заметил? Здесь одни старики. Вся молодежь ушла сражаться.

– Ну, и скажи ему сам. Тебе лучше выложить все напрямую, чем ходить вокруг да около. Он терпеть этого не может.

– Хоть постой рядом, когда я буду говорить.

Несмотря на уже возникшее чувство утраты, я не смог сдержать улыбки. Передо мной сидел мужчина, которому хватило смелости собраться на войну, но который все еще боялся отца. Вид у Уильяма был умоляющий, и я согласился.

– Правда? Постоишь?

– Да-да. Постою. Пошли. Работа ждет.

В тот же вечер, наблюдая, как отец гуляет по саду и кормит карпа, я размышлял о его жизни, о том, как ему должно было быть одиноко после смерти обеих жен. Если любовница могла согреть ему постель, то, возможно, она могла бы согреть ему сердце. Ради него я наделся, что могла бы. После нашего разговора в библиотеке я больше не сомневался, что отец любил мою мать и что они с ней обрели, пусть всего лишь на миг, свое место в мире.

Я позвал Уильяма.

– По-моему, сейчас удачное время ему рассказать.

Мы вышли в сумерки. Вниз по улице садовник Хардвиков жег листья, и запах дыма оттенял свет сладостью и печалью. Когда мы прошли мимо фонтана и пальмовой рощицы, гравий на дорожке захрустел, словно размалываемый лед. Я взглянул на фонтан и снова сравнил его со стоявшим в саду у деда. Мне хотелось думать, что он давал матери хоть какое-то утешение.

Я обернулся и посмотрел на дом, его громада давала ощущение безопасности. Дом нависал надо мной как кровный защитник. Я кожей чувствовал его присутствие и на более глубоком уровне нашу с ним связь. Пока мы махали отцу, я спрашивал себя, чувствует ли Уильям нечто подобное.

Закатное солнце, окутавшее все шафрановой дымкой, и деревья с травой казались припорошенными золотой пылью. Ряды лилий вдоль подъездной аллеи наполняли воздух тонким ароматом. Отец выбросил в пруд остаток хлебных крошек, отряхнул ладони друг о друга и спросил:

– Ну, что вы на этот раз затеяли?

Уильям начал говорить, и его срывавшийся поначалу голос набирал уверенность, как родник становится ручьем, а ручей – полноводной рекой. Я увидел лицо отца, когда река впала в море. Гнев сменился печалью, перешедшей в согласие. Он медленно качал головой, но Уильям понял, что гроза миновала.

– Думаю, нам всем стоит поступать так, как мы считаем правильным, – сказал отец, обняв нас за плечи, и мы пошли обратно. Дом успел наполниться теплым сияющим светом, как китайский бумажный фонарик, и вдруг показался таким же хрупким.

Когда мы вошли внутрь, отец спросил:

– Как насчет праздника? Мы уже так давно ничего не устраивали. Будет Уильяму прощальная вечеринка. Устроим что-нибудь экстравагантное и легкомысленное, а то неизвестно, выдастся ли еще такая возможность.

Судя по голосу, отец уже видел признаки того, что война придет в Малайю и что наш старый уклад навеки смоет ее волной.

– Вы все так быстро выросли, – продолжал он, переводя взгляд с меня на Уильяма и потом на Изабель, которая вышла сказать, что ужин скоро будет готов. – Ну, кто поможет мне все устроить?

– Я, – откликнулся я одновременно с Уильямом, который, указав на меня, заявил: «Он».

Отец улыбнулся, радуясь, что я наконец стал частью семьи.

Я стал реже видеться с Эндо-саном, который все чаще бывал в отъезде. Каждый раз по возвращении он усиливал интенсивность тренировок, но потом стал уезжать так надолго, что организовал для меня тренировки в японском консульстве с телохранителями.

Консульство располагалось не очень далеко он нашего дома, в тихом предместье Джесселтон-Хайтс по соседству с Пенангским жокейским клубом. Я отправился туда на велосипеде. Когда часовой взмахом руки пропустил меня внутрь, чтобы не наткнуться на Хироси, я припарковал велосипед за посадкой манговых деревьев. Додзё был в отдельном здании, в стороне от консульской службы, рядом с кухней. Запах пищи пробудил во мне аппетит, но стоило мне войти и взглянуть на партнеров по тренировке, как мой аппетит улетучился. Вид у них был крепкий и мрачный, и я скоро убедился, насколько они свирепы. Все они были военными. С самого первого дня, с той минуты, как я им поклонился, мне пришлось несладко. Мне пришлось изменить стиль и начать обдумывать каждый удар, целясь в их болевые точки, как показывал Кон, вместо того чтобы бить в грудь или лицо. Тем самым я оказался с ними почти на одном уровне, хотя некоторые, выходцы с острова Окинава, бились не на жизнь, а на смерть, используя технику карате – «путь пустой руки». Когда несколько веков назад Япония подчинила Окинаву, новые правители запретили жителям владеть оружием, поэтому крестьяне были вынуждены тренироваться с применением традиционных крестьянских орудий, таких как цепы и серпы. Их основным оружием стали руки, закаленные и огрубевшие за годы практики. Получить удар такой рукой было не шуткой. Горо, мой основной спарринг-партнер, пробил мою защиту и задвинул кулак мне под ребра, и я полетел на пол. Несколько секунд я переводил дух, грудина горела от боли, которая разливалась по ней ядовитым химикатом. Я знал, что должен встать. В голове прозвучал голос Эндо-сана: «Мы не можем позволить себе роскошь разлеживаться на полу».

Горо рассмеялся.

– Китаец! Хуже, полукровка! – заявил он и пошел тренироваться с друзьями.

Я с усилием встал и уселся на скамейку. Согнувшись, я пытался унять тошноту, чтобы не опозориться еще больше или, еще хуже, опозорить Эндо-сана. Горо относился к персоналу консульства, хотя я не знал, чем именно он занимается. Ему было слегка за тридцать, и в его лице была какая-то грубость, которая не вызвала у меня ни симпатии, ни доверия. Горо был ярым последователем карате и на другие стили боевых искусств смотрел свысока.

Вечером того же дня, на острове, Эндо-сан растер мне грудь своей камфарной мазью.

– Тебе предстоит встречаться с разными людьми. Некоторые – хорошие, некоторые же такие, как Горо-сан. Тебе нужно подготовиться.

Я больше не спрашивал, к чему нужно готовиться: полагаю, глубоко в душе я уже знал ответ.

Я наблюдал за тем, как учитель ходит по дому, готовя нам ужин. Я подумал про тот день, когда он, выйдя из моря, вошел в мою жизнь и совершенно ее изменил. За это время наша близость упрочилась, мы жили, подчиняясь установившемуся между нами страстному распорядку, хотя по-прежнему изо всех сил старались не появляться вместе на публике. Антияпонские настроения были на пике и постоянно подпитывались кампанией помощи Китаю. Но всегда находился повод, будь то прием или ситуация на работе, когда нам с ним приходилось сталкиваться. Тогда мы вели вежливые беседы, наполненные осторожными ссылками на нашу жизнь. Мы усовершенствовали наш собственный язык до такой степени, что разговор о проведенной накануне вечером тренировке на публике превращался в рассуждения о требованиях рабочих-докеров.

У Эндо-сана прибавилось седины в волосах, и вид был усталым. Я вспоминал о проведенных с ним вечерах и вещах, о которых мы говорили. Он освободил мой разум и заставил его запылать, использовав свой разум как спичку. Я поблагодарил его за мазь.

– Приятный запах.

– Не особенно привыкай. – Он убрал флакон и сел рядом со мной у очага.

– В чем дело?

Мне хотелось спросить его, почему в консульстве столько военных. Помимо прочего, это беспокоило меня больше всего. Те скупщики каучука, которых я встретил в Кампонг-Пангкоре, – чем они на самом деле занимались? Я вспоминал вопросы, которые Эндо-сан часто мне задавал, и перед мысленным взором всплыли коробки сделанных им фотографий. Меня тревожили его частые разъезды по стране. Чем именно он занимался?

Но как было спросить? И – этого я боялся еще больше – каковы были бы ответы и как они повлияли бы на нашу с ним связь?

Он повторил вопрос, и я понял, что никогда не смогу произнести вслух свои вопросы и сомнения. Возможно, уже тогда я знал правду, но предпочитал ее не замечать, отпихнуть в сторону. Моя привязанность к нему была так сильна, что я принимал его без нужды в объяснениях. Уже тогда я любил его, хотя и не понимал этого, потому что никогда никого не любил прежде.