И вот однажды прибилась к моей лесной избушке маленькая рыжая собачонка – отощавшая, полудикая. Увидела меня и ровно обезумела. Уж и прыгала-то вокруг меня, уж юлила. Оно и понятно. Хоть и не хозяин, а все-таки живой человек. Не знаю, как она в лес попала – в поселке таких собачек не было. Скорее всего, какие-то городские изверги в лес ее завезли, видно, надоела.
Ну, взял собачонку к себе. Назвал Розкой.
И, понимаешь, Розка душу мою вылечила! Прежде я по делянкам сутками мотался. Летом спал в шалашах, где ночь застанет, зимой – на заимках. А тут стал к ночи обязательно на кордон приходить, потому что там Розка меня ожидала, о ней надо было заботиться. Она совсем домашняя была, нечуткая, потому не брал ее в лес: зимой мерзла, а летом могла потеряться. Приду домой, начну раздеваться, а она в ногах вьется, лает, радуется, уж такая ласковая собачонка! Мало-помалу я улыбаться стал, разговаривать с ней. А та слушает, голову с бока на бок поворачивает, а глаза – та-а-а-кие внимательные. Жил у меня и раньше пес-цепняк, да о нем я так не заботился, как стал о Розке беспокоиться.
Года через два, зимой, я наткнулся на шатуна. Мне бы мимо пройти, не трогать его, раз он сам не задирается, а я, до сих пор не пойму, зачем шарахнул в него из двух стволов. Как вскинулся медведь на задние лапы – и на меня. Я попятился, в лыжах запутался и упал. А у медведя только сил и хватило, что на этот подъем. Упал, а все-таки пластанул меня по ноге.
Не помню, как до избушки добирался: где шел, где падал, – нога огнем горит, кровищи в валенок натекло – аж хлюпает. Ну, думаю, карачун тебе, Тереха, приходит.
В избе воды на керосинке нагрел, травы закипятил. У меня, знаешь, бабуся ведуньей слыла, кое-что мне рассказывала, так что в травах лечебных я разбирался и всегда много чего заготавливал с лета – и скрипун-траву, и подорожник, и мяту, и шиповник. Словом, жил в лесу, молился колесу, сам себя и лечил.
Ну, взялся я за ногу…
Штанина к ране присохла. Рванул ее, чтобы сразу боль перетерпеть, и упал без памяти. Очнулся, чую, будто кто-то рану мне смазывает. Гляжу, а это Розка ногу вылизывает. Я на нее – «кыш!». А она хоть бы что, лижет, и все. Тут я вспомнил, что собаки на себе любую страшную рану зализывают, потому говорят в народе – заживает как на собаке. Так и вылечился – травами, да еще Розка, неожиданная моя санитарочка, помогала.
– А теперь нашей Розки не стало, – Терентий глубоко вздохнул, а от дверей в сенцы раздался тяжкий вздох Валета.
Такое время подошло к Терентию – не видел старик впереди ничего нового, казалось, знал наперед, что с ним произойдет через час, день, месяц…
Жил дед одиноко, довольствовался малым, и потому главным в его жизни стали воспоминания, которыми щедро делился с посельчанами вечерними посиделками. Лишь о войне не любил вспоминать вслух. Не любил хвастать военными наградами, никогда не привинчивал их к парадному пиджаку, потому что награды для него вроде зарплаты за ратный труд – воевал хорошо, вот и «зарплату» получал соответственную. А рубли да червонцы на пиджак ведь никто не нацепляет. Но раз в году Терентий доставал награды из деревянной полированной шкатулки, сделанной собственноручно, раскладывал на столе и мысленно отправлялся в прошлое. Случалось это в День Победы, в самый почитаемый дедом праздник, ставший поминальным днем погибших друзей, жены Анюты и двух сыновей. Он не признавал поминальных дней, чтимых поселковыми старухами: для него таким днем был один-единственный в году – 9 Мая.
Дед Терентий облачался в парадный темно-синий костюм, сшитый из отреза тонкого премиального сукна, врученного руководством леспромхоза за ударную валку леса еще до войны. До ухода на фронт Терентий успел надеть новый костюм раза три, выглядел в нем, помнится, как сказала жена Анюта, словно киноартист Борис Андреев. А теперь костюм сидел на деде уже мешковато, лишь линия плеч по-прежнему оставалась четкой из-за жестких вкладок. Не будь их, сразу обозначилась бы стариковская худоба. Переодевшись, дед подходил к зеркалу, потускневшему местами от времени, вглядывался в постаревшего себя, приглаживал снежный ежик на голове и с грустной иронией произносил:
– Ор-рел!
Затем Терентий накрывал стол белоснежной скатертью, ставил припасенную поллитровочку, пару граненых стопок и две голубые фарфоровые чашки, нарезал закуску – хлеб, сало, соленые огурцы, выкладывал в тарелку соленые груздочки, наливал в графин клюквенный морс, сыпал конфеты в стеклянную, «под хрусталь», вазочку. Полюбовавшись сервировкой, доставал заветную шкатулку и усаживался за стол, аккуратно наливал водку в стопки – ровно боевые сто грамм. Нет,не был пьяницей, но уж такой это день особенный – День Победы, грех не выпить за помин душ, улетевших в даль неведомую.
Наградные книжки в шкатулке сложены аккуратной стопкой и стянуты резинкой. Под ними – несколько благодарственных писем товарища Сталина за участие в освобождении от фашистов десятка, не менее, европейских городов. А сами награды – орден Красной Звезды, две медали «За отвагу», медали «За боевые заслуги», «За взятие Варшавы» и «За победу над фашистской Германией» – завернуты в носовой платок.
Дед бережно и неспешно разворачивал белый узелок. Почему-то всегда брал в руки и словно впервые рассматривал «звездочку» – орден Красной Звезды. Взвешивал его на ладони, смотрел на вишневый блеск эмали и погружался в думы…
– Скворцов! – командир разведроты имел глуховатый, с хрипотцой от вечной зимней простуды, голос. – Первый раз идешь в поиск, смотри там, – и засмеялся, показывая щербинку между двумя верхними зубами, – не заблудись!
Он стоял напротив Терентия – ладный, высокий, поблескивал черными глазами. Пробежался проворными цепкими пальцами по снаряжению новичка – все ли в порядке? Приказал: «Попрыгай!» И опять удовлетворенно засмеялся:
– Ох, и здоров же ты, чертяка! – лейтенант всегда провожал бойцов в поиск, если не возглавлял группу. Он доверял командирам уходящих в разведку солдат, и все же всегда проверял сам снаряжение, чтобы ничего не брякнуло, не звякнуло, осматривал оружие. Командир погиб перед самым концом войны.
Разведчики шагнули в темноту. Но это в книгах пишется – шагнули, на самом деле больше ползали, чем ходили.
Терентий Скворцов полз третьим, замыкающим – земляк Крюков. И хоть жил Крюков до войны в Омске, все равно казался родным и близким, словно в одном поселке выросли. Именно Крюков преподал Терентию азы разведки: научил метать нож, ползать по-пластунски без шороха, показал, как оружие в бою держать, чтобы сподручнее в ход пустить, как мину разрядить. Да и другие старались передать все, что знали – ребята в разведке подобрались бывалые и умелые.
До войны Крюков слыл бесшабашным веселым парнем. Успел год послужить на западной границе, мечтал о первом отпуске домой. Но наступило 22 июня 1941 года, и все пошло кувырком.
Пока Андрей Крюков попал на финский фронт, многое пережил: смерть товарищей, выход из окружения с винтовкой и двумя патронами к ней, проверки в «СМЕРШе»… И стал Крюков серьезным и молчаливым человеком, но иногда прорывалось в нем прежнее, довоенное, и он хохотал-грохотал над шутками солдат в землянке, и сам мог беззлобно «подковырнуть» кого-нибудь из них.
И еще был один земляк у Терентия – Василий Антипов, Антипыч, шофер из полкового госпиталя, суматошный мужик-свердловчанин, всегда веселый, громкоголосый, скорый на шутку-прибаутку и отборную брань.
Терентию было жарко, тело – мокрое, и нижнее белье, чувствовал, хоть выжимай. Он страшился опозориться перед товарищами, попасть впросак и старался изо всех сил не потерять из виду в метельной поземке валенки впереди ползущего, поспеть за ним.
На чужой блиндаж группа натолкнулась неожиданно. «Валенки» замерли. Терентий с маху стукнулся о них лбом, даже шапка из-под капюшона масхалата скользнула на глаза.