— Ба, да их всего трое! — воскликнул Кинтоки, когда твари отступили в туман. — Нас, стало быть, больше, чем надо. Эй, Цуна, пробегись-ка по дому, да собери всех баб в ближней комнате. Что-то мне за них беспокойно…
Кинтоки был прав, конечно — нечисть, как они выяснили утром, страшно мстительна. Но вот что нападающих всего трое — это Кинтоки больше подбадривал себя и друзей, чем сам верил в преимущества их положения. Хотя защитники сражались изо всех сил, ни один из людей-пауков не был убит, а как на них все заживает — самураи уже знали. Сейчас залижут раны — и снова на приступ… А люди — устают. И их можно ранить или убить.
Но все-таки у врага что-то не получалось. Если дело дошло до драки — значит у них тоже все плохо.
Туман вдруг расступился — и в просвете показалась девица, вся одетая в белое, как сабурико; легкая, как лунный лучик.
— Она, — Садамицу шумно сглотнул. Урабэ натянул лук и выстрелил. Он умел стрелами снимать головы — но девица ловко отбила стрелу одним взмахом белого рукава.
— Отчего вы противитесь мне? — спросила она. — Я желаю вашему господину лишь добра.
— Оттого, — сказал Кинтоки, — что он твоего добра не желает.
— Позвольте ему самому сделать выбор: захочет он испить моей крови или нет…
— А потом язык и мужские причиндалы ему долой, — фыркнул гигант. — На кой пес сдалось такое бессмертие?
— Быть супругом богини — вовсе не то, что быть ее слугой, — улыбнулась девица.
— Вот пусть он сам встанет и сам скажет, что выбрал жену. Тогда пропустим.
— Он не встанет, пока этого не захочу я.
— Посмотрим, — сказал Урабэ, откладывая лук и берясь за меч. — Если он тебе нужен — ты должна будешь переступить через наши трупы для начала.
— Я переступлю, — улыбнулась женщина.
И в ответ ей пришел с неба высокий, за пределом голоса, почти за пределом инструмента, веселый звук древнего боевого напева.
Свиток 6
Темнота была настолько плотной, что облегала лицо и тело. Когда Райко вдыхал ее, он чувствовал даже не запах, а вкус. Оглядываясь, он видел вход какое-то время — но свет совсем не проникал внутрь, даже на ладонь от входа не падал.
Райко пробирался ощупью вслед за красавицей, его пальцы погружались в глинистые, влажные стены, пронизанные корнями; по его лицу проскальзывало иногда что-то легкое, тонкое, как шелковые нити или женские волосы, несомые навстречу теплыми токами воздуха.
Тут все неправильно. Тут не должно быть зла. Просто земля, просто корни… даже смерть не такая уж страшная вещь, если все, до последней травинки, потом рождаются заново. Болезненная — трудно покидать то, к чему привязался сердцем, трудно оставлять тех, кто любит тебя и зависит от тебя — но не безнадежная. Слива отцветает быстро, но цветет каждый год, вновь и вновь. Кто добавил зло туда, где его не было?
— Твой прародитель, — раздался со всех сторон шепот. — Мужчина.
Райко сразу понял, что это говорит не дочь художника и не кто-то третий. Это сама земля шелестела голосом осыпающегося песка.
— Ваш божественный супруг? — спросил он. Голос звучал слабо, почти жалко.
— Предатель, — усмехнулась земля, раздаваясь в стороны. — Предатель и трус. И все вы таковы — от него и поныне.
Райко потерял стены, за которые держался — и сразу же почувствовал себя неуверенно. По дуновению теплого, влажного воздуха он понял, что здесь простор — но тьма не стала реже ни на мгновение. Дочь художника взяла его за руку и воскликнула, призывая кого-то:
— Кагуцути!
Вспыхнул огонь. Вялый, синий, он еле трепетал над сложенным у алтаря очагом. При его свете Райко сумел кое-как разглядеть пещеру — вернее, ничтожную часть ее, не более пяти шагов от одного края светлого круга до другого.
В темноте возникло шевеление — и Райко увидел внезапно, что они с дочерью художника со всех сторон окружены людьми. Бледные плоские лица таращились отовсюду, куда ни кинь взгляд — и ничего нельзя было прочесть по этим лицам, бесстрастным и безумным. Мужчины и женщины — одинаковые белые пятна, и дети отличаются от взрослых лишь ростом.
— Матушка, — сказала дочь художника, — я привела себе супруга.
…Муж отвернулся от нее. Если я отвернусь от ее служительницы… но какая разница? Мне не остаться в живых, в любом случае.
— Простите, госпожа. Я сожалею о вас и не испытываю к вам ненависти. Но я не возьму вас в жены.
— Ты полагаешь, — прошелестела темнота откуда-то из-под свода, — что твои желания что-то значат?
Сгусток тьмы спустился пониже. Райко увидел её. Даже не её — а её глаза: восемь плошек, отсвечивающих синим, каждая — с его ладонь размером. Потом он разглядел и всё остальное.
— Вы никогда не спрашиваете нас. И теперь, когда ты в нашей власти, мы не будем тебя спрашивать.
Сэйсё-доно… что бы вы сказали этому существу? Богине, превратившейся в чудовище? Мучающей других, потому что ее мучили? Может быть, вы бы нашли слова. У меня их нет. Я только знаю — теперь — точно знаю: это не справедливость. Так нельзя. Нельзя передавать дальше.
И тут откуда-то далеко… неизвестно как, но прорвался, просочился тоненький звук флейты. Райко поднял голову, узнав священную мелодию. Дочь художника почему-то вскрикнула и бросилась к нему на грудь, словно ища защиты, а огромная паучиха над алтарем засучила ножищами, защелкала жвалами — и зашевелились, заволновались толпы цутигумо, окружившие слабый огонь перед алтарем. Их бледные лица повернулись в одну сторону, как личики цветов к солнцу — и Райко, глянув туда, увидел вход, а у входа — Сэймэя.
— Предательство и подлость, как обычно! — с челюстей паучихи что-то закапало в огонь, потянуло смрадом. — Лживая песня! Вы узнаете ее, дети мои? Вы помните, как они нас убивали? Разорвите потомство предателя! Напейтесь его крови!
— Назад! — властный голос Сэймэя остановил прянувших было к нему цутигумо. — Что у тебя за тяжба с нами, великая богиня? Разве люди Ямато не твоей крови?
— Вы предали меня! Все предали меня!
— Назад! — Сэймэй сделал какое-то движение пальцами, и в его ладони засиял яркий свет.
Цутигумо шарахнулись назад, паучиха зашипела, попятилась — и… превратилась в женщину. В этом облике она, пожалуй, была еще неприятней, чем в паучьем. Ее тело оказалось раздутым трупом, опаленное лоно сочилось гноем, а из всклокоченных волос торчало нечто ужасное, похожее то ли на краба, то ли на освежеванного младенца — с восемью ногами и сморщенным личиком. Еще двое таких же сидели на плечах, двое — впились в груди, двое цеплялись за раздутые ягодицы и один копошился меж бедер.
— Почему вы, — Сэймэй поиграл своим блистающим оружием, оно чуть поумерило ослепительный блеск, и Райко увидел, что это просто шпилька для шапочки, — так боитесь серебра?
Богиня-чудовище, не сказав ни слова в ответ, снова зашипела.
— Поторгуемся, — сказал Сэймэй, — Я не пытаюсь всадить это вам в глаз, госпожа богиня, а вы в благодарность отпускаете меня и этого юношу.
— Нет! Он наш — он ел человеческую плоть и пил человеческую кровь. И он знал! Он наш! И ты наш! Не принадлежи ты мне, ты бы умер, не родившись. А ты выбрал жизнь, мою жизнь! Вы мои должники — навечно!
— Я бы умер, родившись, не забери меня отец, — спокойно сказал Сэймэй. — Я ведь знаю о ритуале. Знаю, кого должна принести в жертву женщина, избранная тобой.
Дочь художника снова вскрикнула — и разрыдалась, закрыв лицо рукавом.
— В этой стране каждое рисовое поле удобрено трупами младенцев, которых выбрасывали, чтобы не плодить лишние рты! — ответила богиня. — Вам ведь легче выбросить ребенка, чем отказаться тешить свой корешок. Что ж, я хотела этой жертвы — младенец мужского пола должен был умереть. Но девочек вы убиваете просто так. Продолжим нашу тяжбу, Сэймэй из рода Абэ?
— Продолжим. Никто не говорит, что люди — добры. Никто не говорит, что они совершенны. Но к тому злу, что они творят от нищеты, от голода, от глупости, по злобе, ты добавляешь свое — бессмысленное, ненужное — из мести. Ты требуешь справедливости — но не твои ли слуги убивали женщин на улицах? Ты требуешь справедливости — но тот, за кем я пришел, не прерывал жизнь женщины, чью плоть отведал, — это сделали твои люди и твоим именем. Ты нарушила право, когда начала мстить невинным, и у тебя его больше нет. А сила на моей стороне.