Богдан Рухович Оуянцев-Сю

Загородный дом Великого мужа Мокия Ниловича Рабиновича,

25 день шестого месяца, отчий день,

вечер

– А ты азарт, Богдан, – не без удовольствия проговорил Мокий Нилович, неторопливо, по-купечески прихлебывая чай из блюдца. – Азарт…

– Не стану спорить, – ответил Богдан сдержанно. Внутренне он весь был напряжен, словно струна циня. – Но, вне зависимости от моих личных качеств, дело объективно не терпело отлагательств. Мне пришлось поставить на карту всю свою репутацию… а может, – мрачно добавил он, – и самое бессмертную душу.

– Это – вряд ли, – отозвался Мокий Нилович, опуская блюдце на столик.

Они расположились в небольшой, увитой плющом беседке на крошечном искусственном острове посреди затейливого пруда, притаившегося в глубине сада загородного имения Мокия Ниловича. Стоило работникам Возвышенного Управления усесться, приветливо улыбающаяся дочь Великого мужа, мелко и грациозно ступая, пересекла водное пространство по узкому деревянному мостику, изящные перила которого были несколько претенциозно выкрашены в ярко-алый цвет, и принесла чай. Сообразно кланяясь, она разлила его преждерожденным и удалилась.

– Отсюда чудесно любоваться яблонями, – сказал Мокий Нилович, слегка поведя рукой в сторону фруктовой части сада, – но они, к сожалению, уже отцвели.

Богдан был тут впервые, и поначалу, хоть это и могло показаться хозяину не вполне пристойным, с любопытством озирался, покуда Мокий Нилович внимательно и даже с некоторой грустинкой во взгляде слушал запись ошеломляющего разговора нечистых на руку братьев Ландсбергисов.

Утонченно цвели кувшинки. Несколько ив романтично и печально купали в кристально чистой лахтинской воде свои серебристо-зеленые кроны. Здесь, посреди старого сада, ветра совсем не чувствовалось – только время от времени его порывы морщили воду пруда да шумели поверху дерев. Беседка была чрезвычайно уютной, а плетеные бамбуковые кресла – на редкость удобными. На деревянной доске над входом были четко вырезаны четыре иероглифа: «Зал, с коим соседствует добродетель», а внутри, свешиваясь с поперечных балок и по временам слегка волнуясь на ветру, красовались свитки, исписанные красивыми, но незнакомыми Богдану буквами. Перехватив его взгляд, Мокий Нилович, не прерывая прослушивания, пояснил:

– Мой дед говорил: «Что есть добродетель? Всего лишь – Тора, остальное – комментарии».

– Вы с ним согласны?

Подперев подбородок кулаком и сосредоточенно глядя в пространство, внимательно ловя каждое слово записи, Мокий Нилович негромко ответил:

– И он тоже был прав, Царствие ему Небесное…

Когда запись кончилась, Мокий Нилович неторопливо размял папиросу и закурил. А потом, прихлебнув ароматный дымящийся напиток, проговорил:

– А ты азарт, Богдан…

Еще с минуту они молчали. Мокий Нилович курил.

– Ты действовал абсолютно правильно, Богдан Рухович, – наконец сказал он. – Ты герой. Я буду ходатайствовать о твоем награждении и облегчении епитимьи, которую наверняка наложат на тебя духовные власти за нарушение наставлений.

– Вот этого не нужно, – тихо, но твердо ответил Богдан. – Не нужно смешивать. Польза для дела не уменьшает взятого на душу греха. Если князь сочтет сообразным как-то отметить меня, я не стану возражать и любую полученную награду буду носить с праведной гордостью, но сразу по завершении дела обращусь в церковь с покаянием и нижайшей мольбой о наложении суровой епитимьи. Сразу. С этим грузом на совести я дальше ни жить, ни работать не смогу, – он запнулся. – Да и не дело людей: облегчать или утяжелять покаяние. Сказано в писании: мне воздаяние, и аз воздам. Ему, – он поднял указательный палец вверх. – Но не нам.

Мокий Нилович пристально глянул ему в глаза, а потом с уважением и одобрением легко коснулся плеча Богдана своей прокуренной ладонью.

– Барух хашем, – сказал он, зажав дымящуюся папиросу в углу рта. – Эти слова подобают благородному мужу, иных я и не ждал. Такими работниками, как ты, Богдан Рухович, сильна наша служба.

И тут же схватился за блюдце с остывшим чаем, словно пытаясь обыденными действиями как-то скрыть, смазать, замаскировать этот порыв. Нилыч был очень сдержанным человеком, и чтобы он так расчувствовался, требовалось немало.

– Что думаешь делать?

– Немедленно надлежит, – сухо и четко, словно не заметив произошедшего, начал предлагать Богдан, – скрытно и незаметно установить в хранилище Ясы видеокамеру, чтобы иметь неопровержимые доказательства совершения преступления лично и непосредственно Берзином Ландсбергисом. Даже если мы его задержим с Ясой подмышкой, этот хитрец наверняка постарается убедить суд, что нашел ее на мостовой.

– С него станется, с аспида, – кивнул Мокий Нилович.

– Обычно Берзин приходил работать с нею вечерами, не делая подчас исключений и для отчих дней. Есть веские основания полагать, что и нынче в ночь он явится. Поэтому время теперь особенно дорого.

Со стороны берега пруда послышались легкие, частые шаги, и снова из-за высоких кустов сирени, давно уже, к сожалению, сбросившей цвет, показалась одетая в почему-то модное в нынешнем сезона нихонского кроя кимоно двадцатилетняя дочь Мокия Ниловича с подносом в руках. Поднявшись на мостик, она приветливо улыбнулась и сказала:

– Я подумала, что этот чай в вашем чайнике уже мог остыть, и взяла на себя смелость заварить для преждерожденных свежий…

– Умница, Рива, – сказал Мокий Нилович, бросив окурок папиросы прямо в пруд. Специально прикормленный и натасканный зеркальный карп весом с хорошего поросенка вышел из глубины наперерез окурку, подождал, пока тот потухнет, коснувшись воды, и, шумно плеснув хвостом, схватил его своими морщинистыми губами. Поверхность пруда вновь стала девственно чистой – лишь медленные круги растеклись по темной глади, мягко покачивая цветущие кувшинки и лилии. – Смени тут все.

Девушка, левой рукой держа поднос на весу, правой проворно переставила с него на столик новый чайник и чистые чашки, разлила по ним свежий чай, а затем составила на опустевший поднос чайник с недопитым и действительно остывшим чаем – на улице при такой погоде чай и впрямь стынет очень быстро, – и чашки предыдущей перемены.