Сторонний наблюдатель этой сцены, располагавший дополнительными фактами, мог бы немало поразвлечься, если бы обратил внимание на другое обстоятельство, а именно на простодушие Маделины Ли. Несмотря на все принятые ею меры предосторожности, она все же была сущим младенцем в сравнении с этим великим интриганом. Она приняла его версию за чистую монету и отнеслась к ней с искренним осуждением; однако если бы мистер Рэтклиф излагал эту историю в кругу партнеров по политической игре, они бы обменялись одобрительными улыбками, выражающими профессиональную гордость, и все как один заявили бы, что он — способнейший человек, который когда-либо рождался в этой стране и, вполне вероятно, скоро будет президентом. Сами они, конечно, не стали бы рассказывать ей эту историю, но между собой, возможно, изложили бы факты примерно так: за время своего пребывания в сенате и переизбрания на второй срок Рэтклиф ввел их в непомерные расходы; они попытались привлечь его к ответственности, а он — уклониться от нее, в связи с чем между ними непрерывно возникали жаркие споры; и он сам рекомендовал им обратиться к помощи Бейкера и, обстряпав всю операцию, вынудил взять эти деньги, чтобы вернуть утраченный кредит.

Но даже если бы миссис Ли услышала скрытую от посторонних часть истории, это, скорее всего, лишь усугубило бы ее негодование на Рэтклифа, но никак не изменило мнение о нем. Она и так уже наслушалась достаточно и прилагала максимум усилий, чтобы сдержать отвращение. Когда Рэтклиф закончил говорить, она опять опустилась в свое кресло. Увидев, что отвечать она не намерена, он продолжил:

— Я вовсе не собираюсь оправдывать эту сделку. Я весьма сожалею об этом факте моей общественной деятельности; впрочем, не о том, что я сделал, а о том, что возникла необходимость это сделать. Но я не допускаю мысли, что это может стать причиной расхождения между нами.

— Боюсь, что не могу с вами согласиться, — сказала миссис Ли.

Эта краткая реплика, сама краткость которой свидетельствовала о нотке сарказма, вырвалась из уст Маделины невольно. Рэтклиф почувствовал язвительность, и это вывело его из состояния обычного, хорошо контролируемого равновесия. Поднявшись со своего места, он встал перед миссис Ли на коврике у камина в позу и разразился речью в той сенаторской манере и том официальном тоне, которые меньше всего могли завоевать ее симпатии.

— Миссис Ли, — произнес он назидательно, делая особое ударение на некоторых словах, — во всех жизненных делах, кроме самых простейших, нам приходится сталкиваться с противоречивыми обязанностями. Как бы мы ни стремились делать все, что в наших силах, мы нет-нет, да вынуждены поступаться моральным долгом. Единственное, что от нас можно требовать, — чтобы мы руководствовались высшими целями. В то время, когда случилась эта история, я был сенатором Соединенных Штатов. Я также был ответственным лицом в нашей партии, которая для меня олицетворяла всю страну. В обеих этих ипостасях у меня были обязательства перед моими избирателями, перед правительством, перед народом. Я мог трактовать эти обязательства по-разному: и в узком, и в широком смысле слова. Я мог сказать: гори ясным пламенем это правительство, этот Союз, этот народ, лишь бы мои руки оставались чистыми! Или же я мог сказать, как я и сделал и как скажу вновь: «Чем бы мне это ни грозило, я сделаю все, чтобы сохранить наш овеянный славой Союз — последнюю надежду страждущего человечества!»

Здесь он сделал паузу и, заметив, что миссис Ли, которая в начале его речи не отрывала от него глаз, перевела взгляд на огонь, погрузившись в размышления о причудах сенаторской логики, стал подводить итоги, выстраивая новую цепь доводов. Он правильно рассудил, что в его последних словах имеется какой-то моральный изъян (хотя и не мог определить, какой именно) и делать дальнейший упор в этом направлении бесполезно.

— Вы не должны обвинять меня — вы не вправе делать это по законам справедливости. Поэтому я взываю к вашему чувству справедливости. Разве я когда-нибудь скрывал от вас свои взгляды на подобные вещи? И разве я не признавался в них открыто? Разве я здесь, на этом самом месте, не изложил вам свою позицию в истории куда менее невинной, чем эта, когда тот же Каррингтон бросил мне вызов? Разве не сказал вам тогда, что нарушил свято соблюдаемые законы всенародных выборов и подтасовал их результаты? И взял на себя всю ответственность. Но ведь по сравнению с этим история с деньгами пустяк. Кто пострадал от того, что пароходная компания передала тысячу или десять тысяч долларов в фонд выборов? Чьи права это задело? Возможно, акционеров, которые получат доходов на доллар меньше, чем могли бы? Но если они не жалуются, кто другой вправе делать это? Подтасовав голоса, я лишил миллион человек того права, которое принадлежит им столь же неотъемлемо, как их дома! И вы не сказали, что я поступил дурно. В том случае я не услышал от вас ни слова критики, ни обвинений. Если я кого-то и обидел, вы отпустили мне грехи. Вы совершенно ясно дали мне понять, что не видите в этом преступления. Почему же теперь вы так суровы, когда дело идет о меньшем?

Удар попал в цель. Миссис Ли вся сжалась и потеряла самообладание. Именно в этом она упрекала себя сама и не могла найти себе оправдание.

— Мистер Рэтклиф, — воскликнула она возбужденным тоном, — будьте же справедливы и ко мне! Я старалась не быть к вам слишком строгой. Разве я распекала вас или обвиняла? Согласна, не мне быть судьей ваших поступков. У меня гораздо больше причин обвинять себя саму, отнюдь не вас, и видит бог: себя я сужу достаточно сурово.

При последних словах голос ее задрожал, а на глазах выступили слезы. Рэтклиф понял, что эту часть боя он выиграл; он подсел к ней поближе и, понизив голос, еще энергичнее повел атаку:

— Тогда вы правильно вели себя по отношению ко мне. Вы были убеждены — я сделал все, что было в моих силах. А я всегда так поступаю. С другой стороны, я никогда не претендовал на то, чтобы мои действия можно было оправдать с позиций абстрактной морали. В чем же в таком случае заключаются расхождения между нами?

Миссис Ли не стала возражать последним словам Рэтклифа, она вернулась на исходные рубежи.

— Мистер Рэтклиф, — сказала она, — я не собираюсь спорить с вами по этому вопросу. Не сомневаюсь, что вы оставите меня далеко позади по части аргументации. Возможно, для меня главную роль играют не доводы разума, а мои чувства, но это не меняет дела; мне совершенно ясно: я не гожусь для политики. Я буду для вас обузой. Позвольте мне самой судить о собственных слабостях. И не старайтесь больше воздействовать на меня!

Ей было стыдно, что приходится говорить в просительном тоне с человеком, которого она не уважает, говорить так, словно она зависит от его милостей, но она боялась услышать упреки, что обманула его, и этаким жалким способом старалась их избежать. Ее слабость только подхлестнула Рэтклифа.

— Я вынужден воздействовать на вас, миссис Ли, — ответил он и заговорил еще жестче, — все мое будущее зависит от вашего решения, и я не могу позволить себе принять ваши слова за окончательный ответ. Мне необходима ваша помощь. И на свете нет ничего, чего бы я не сделал, чтобы добиться ее. Вам нужна любовь? Мое чувство к вам безгранично. Я готов доказать это всей своей жизнью, которая будет исполнена преданностью вам. Вы сомневаетесь в моей искренности? Испытайте ее каким угодно способом. Вы боитесь оказаться низведенной до уровня политиканов? Что касается меня, я очень хочу просить вашей помощи в деле очищения политической атмосферы. Какая цель может быть выше, чем такое служение своей стране? В вас сильно развито чувство долга, и вы понимаете, что перед вами открывается поприще для решения благороднейших задач, какие только могут вдохновить женщину.

От этих слов миссис Ли стало еще больше не по себе, но Рэтклиф ее нисколько не переубедил. Ей уже стало ясно, что, если она намерена положить конец его домоганиям, нужно взять более резкий тон.

— Я не сомневаюсь, — начала она, — ни в ваших чувствах, ни в вашей искренности, мистер Рэтклиф. Я сомневаюсь в себе самой. Вы были очень добры ко мне и всю эту зиму дарили меня своим доверием, и если теперь мне известно о политике не все, что следовало бы знать, я достаточно в ней разбираюсь, чтобы доказать, как неразумно было бы с моей стороны надеяться хоть что-нибудь там изменить. Если бы я на это претендовала, то и впрямь могла бы считаться той искушенной тщеславной дамой, каковой изображает меня молва. Мне кажется абсурдной сама идея о том, что я могла бы очистить политическую атмосферу. Простите, что я говорю столь резко, но говорю я то, что думаю. Я не цепляюсь за жизнь и не считаю, что моя представляет собою какую-нибудь ценность, но и не собираюсь ее таким образом запутывать; мне не нужны доходы от людских пороков; я не хочу обладать краденым или попадать в положение, где буду вынуждена постоянно утверждать, будто безнравственность является доблестью!