Среди всех этих бугров зияла яма, ожидая свою сегодняшнюю добычу. Предвиделось увеличение числа осужденных, и яма была больше, чем обычно.

Я машинально подошел к ней. Бедные, холодные, обнаженные трупы — их бросят в эту воду, холодную, как и они!

Подходя к этой яме, я поскользнулся и чуть не упал туда; волосы у меня встали дыбом. Промокший, дрожащий, направился я к своей лаборатории.

Это была, как я уже сказал, старая часовня. Я искал глазами — почему, не знаю, — я искал, не осталось ли на стене или там, где был алтарь, каких-нибудь следов культа; стена была голой, на месте алтаря тоже ничего не было. Там, где была когда-то дарохранительница, то есть Бог, то есть жизнь, теперь был голый череп без кожи и волос, то есть смерть, то есть ничто.

Я зажег свечу и поставил ее на свой стол для опытов, весь заставленный инструментами необычной формы, изобретенными мною. А потом я сел, размышляя — о чем? — о судьбе бедной королевы, которую прежде я видел столь красивой, столь счастливой, столь любимой… Накануне, когда ее везли на повозке к эшафоту, народ сопровождал свою королеву проклятиями, и в этот час, после того как голову ее отделили от туловища, она спит в гробу для бедных, — она, спавшая под золочеными лепными украшениями Тюильри, Версаля и Сен-Клу.

Пока меня обуревали эти мрачные размышления, дождь усилился, сильными порывами задул ветер, жалобно завывая в ветках деревьев, в стеблях травы и заставляя их дрожать.

К этому шуму присоединился раскат мрачного грома, только он гремел не в облаках, а проносился по задрожавшей земле.

То был грохот кровавой повозки, прибывшей с площади Революции и въезжавшей в Кламар.

Дверь маленькой часовни открылась, и два человека, с которых струилась вода, внесли мешок.

Один из вошедших был тот самый Легро, кого я посетил в тюрьме; другой был могильщик.

«Возьмите, господин Ледрю, — сказал помощник палача, — вот ваша работа, но сегодня вечером вам незачем торопиться. Мы оставляем у вас и весь прочий хлам; похоронят их завтра, когда будет светло. Они не схватят насморка, проведя ночь на воздухе».

И с отвратительным смехом эти два наемника смерти положили мешок в угол, налево передо мной, возле прежнего алтаря.

Затем они ушли; незакрытая дверь стала хлопать о косяк, впуская порывы ветра, отчего дрожало пламя моей свечи — бледное, я бы сказал, умирающее, робко поднимающееся по черному фитилю.

Я слышал, как они отпрягли лошадь, заперли кладбище и ушли, оставив полную трупов повозку.

Мне очень хотелось уйти вместе с ними, но, не знаю почему, что-то меня удержало на месте. Я весь дрожал, однако не от страха, конечно, хотя вой ветра, хлещущий шум этого дождя, треск ломавшихся деревьев, свист ветра, задувавшего мою свечу, — все это наводило на меня смутный ужас, распространившийся по всему телу, начиная от взмокших корней волос.

Вдруг мне показалось, что я услышал тихий и жалобный голос, который здесь, в стенах самой часовни, произносил мое имя: «Альбер».

На этот раз я вздрогнул. Альбер!.. Один только человек на свете называл меня так.

Испуганными глазами я медленно оглядел часовню. Хотя она была мала, но свеча моя недостаточно освещала ее стены. Взгляд мой остановился на мешке, лежавшем в углу у алтаря. Окровавленный холст и выпуклости указывали на зловещее его содержимое.

И вот в ту минуту, когда мои глаза остановились на мешке, тот же голос, но еще слабее и еще жалобнее, повторил то же имя: «Альбер!»

Я вскочил, похолодев от ужаса: этот голос, казалось, раздавался из мешка.

Я стал ощупывать себя, не понимая, во сне я или наяву; затем, застыв и как бы окаменев, с протянутыми руками я подошел к мешку и погрузил в него одну руку.

Мне показалось, что теплые еще губы коснулись моей руки.

Я дошел до той грани ужаса, когда самый ужас придает нам храбрость. Я взял эту голову и, подойдя к креслу, в которое тут же упал, положил ее на стол.

О! Я испустил отчаянный крик. Эта голова, губы которой казались еще теплыми, глаза которой были наполовину закрыты, — была головой Соланж!

Мне казалось, что я сошел с ума.

Я прокричал три раза:

«Соланж! Соланж! Соланж!»

При третьем крике глаза открылись, взглянули на меня; с них скатились две слезы, и, сверкнув влажным блеском, словно пламенем отлетающей души, они закрылись, чтобы больше уже никогда не открыться.

Взволнованный, обезумевший, негодующий, я вскочил, чтобы бежать, но зацепился полой одежды за стол. Стол упал и увлек за собой свечу, и та погасла. Голова покатилась, а я устремился в отчаянии за ней. И вот, когда я лежал на земле, мне показалось, что по плитам эта голова покатилась к моей; губы ее прикоснулись к моим; холодная дрожь пронизала мое тело — я застонал и потерял сознание.

На другой день в шесть часов утра могильщики нашли меня таким же холодным, как плита пола, на которой я лежал.

Соланж узнали по письму ее отца, тут же арестовали, в тот же день приговорили к смерти, и в тот же день она была казнена.

Эта голова, что говорила со мной, эти глаза, что смотрели на меня, эти губы, что целовали мои губы, — то были губы, глаза, голова Соланж.

Вы знаете, Ленуар, — закончил г-н Ледрю, обращаясь к шевалье, — тогда я едва не умер.

VIII. КОТ, ПРИДВЕРНИК И СКЕЛЕТ

Рассказ г-на Ледрю произвел ужасающее впечатление, и никто из нас, даже доктор, не подумал противиться ему.

Шевалье Ленуар, к которому г-н Ледрю обратился, ответил лишь кивком. Бледная дама, приподнявшаяся было на минуту со своей кушетки, опять упала на подушки, и лишь вздох был знаком того, что она жива. Полицейский комиссар молчал, так как не находил в этой истории материала для протокола. Я же старался запомнить все подробности горестного события, чтобы воспроизвести их когда-нибудь, если мне вздумается воспользоваться ими для рассказа. Что касается Альета и аббата Муля, то изложенное слишком соответствовало их взглядам, чтобы они пытались возразить против него.

Напротив, аббат Муль первый прервал молчание и, резюмируя до некоторой степени общее мнение, сказал:

— Я полностью верю всему, что вы только что рассказали нам, мой милый Ледрю; но чем вы объясняете себе этот факт, как выражаются материалисты?

— Я не объясняю его себе, — сказал г-н Ледрю, — я только его рассказываю, вот и все.

— Да, как вы его объясняете? — спросил доктор. — Потому что, в конце концов, какова бы ни была длительность жизни после казни, вы не можете допустить, чтобы отсеченная голова через два часа могла говорить, смотреть, действовать?

— Если бы я мог себе это объяснить, мой милый доктор, — сказал г-н Ледрю, — то не было бы после этого события моей страшной болезни.

— Но все-таки, доктор, — сказал шевалье Ленуар, — как вы сами это объясняете себе? Вы не допускаете, конечно, что господин Ледрю рассказал нам историю, выдуманную для забавы; его болезнь также материальный факт.

— Черт побери, вот невидаль! Это не больше, чем галлюцинация. Господину Ледрю казалось, что он видит; господину Ледрю казалось, что он слышит. Для него это было равносильно тому, что он действительно видел и действительно слышал. Органы, передающие наши ощущения в sensorium 4, то есть мозгу, могут расстроиться вследствие влияющих на них условий. Когда эти органы расстроены, они неправильно передают чувства: человеку кажется, что он слышит, — и он слышит; кажется, что видит, — и он видит.

Холод, дрожь, мрак расстроили органы г-на Ледрю, вот и все. Сумасшедший также видит и слышит то, что, как ему кажется, он видит и слышит. Галлюцинация — это моментальное умопомешательство; о ней остается воспоминание, когда она исчезает. Вот и все.

— А если галлюцинация не исчезает? — спросил аббат Муль.

— Ну! Тогда болезнь становится неизлечимой и от нее умирают.

— Вам приходилось, доктор, лечить такие болезни?

— Нет, но я знаю некоторых врачей, лечивших их, и, между прочим, английского доктора, сопровождавшего Вальтера Скотта в его путешествии по Франции.

вернуться

4

Сенсорий (лат.)