В одиннадцать часов Грегориска откланялся, сказал, что вернется только к вечеру, и просил мать не ждать его к обеду. Затем он обратился ко мне и попросил извинить его.

Он вышел. Глаза брата следили за ним, пока он не вышел из комнаты, и тогда в них сверкнула такая ненависть, что я вздрогнула.

Вы можете себе представить, в каком страхе я провела этот день. Я никому не обмолвилась о наших планах; едва ли я даже в своих молитвах осмелилась сказать о них Богу, а между тем, мне казалось, что планы наши уже всем известны; мне казалось, что каждый устремленный на меня взгляд может прочесть их в моем сердце.

Обед был пыткой. Костаки, угрюмый и молчаливый, всегда говорил мало. На этот раз он ограничился двумя-тремя молдавскими словами, обращенными к матери, и каждый звук его голоса заставлял меня вздрагивать.

Когда я встала, чтобы отправиться в свою комнату, Смеранда, по обыкновению, обняла меня и произнесла фразу, которою я уже целую неделю не слышала от нее: «Костаки любит Ядвигу!»

Фраза эта преследовала меня как угроза. Когда я очутилась уже в своей комнате, мне казалось, что роковой голос продолжал нашептывать мне на ухо: «Костаки любит Ядвигу».

Любовь Костаки, как сказал Грегориска, была для меня смертью.

В семь часов вечера, когда стало темнеть, я увидела, что Костаки прошел через двор. Он обернулся, чтобы посмотреть в мою сторону, но я отпрянула от окна, чтобы он не мог меня видеть.

Меня охватило беспокойство: насколько я могла видеть из окна, он направился в конюшню. Я отважилась отпереть свою дверь и бросилась в соседнюю комнату, откуда могла видеть все, что он станет делать.

Костаки действительно направился в конюшню, сам вывел оттуда свою любимую лошадь и оседлал ее собственными руками с тщательностью человека, придающего огромное значение малейшей мелочи. Он был в том же костюме, в каком я увидела его в первый раз, однако из оружия при нем была одна сабля.

Оседлав лошадь, он еще раз взглянул на окно моей комнаты; не увидев меня, он вскочил в седло, велел открыть те ворота, через которые отправился и должен был вернуться его брат, и поскакал галопом по направлению к монастырю Ганго.

Тут сердце мое страшно сжалось; роковое предчувствие говорило мне, что Костаки отправился навстречу своему брату.

Я оставалась у окна, пока могла различать дорогу, в четверти льё от замка делавшую поворот и терявшуюся в лесу. Но сумерки с каждой минутой все больше сгущались, и дорога совсем исчезла из виду.

Я все еще стояла у окна.

Наконец тревога моя, дойдя до крайней степени, придала мне силы, и так как ясно было, что получить первые вести об обоих братьях можно было только в зале, то я спустилась вниз.

Прежде всего я взглянула на Смеранду. По спокойному выражению ее лица видно было, что она не испытывала никаких опасений: отдавались обычные приказания относительно ужина, и приборы обоих братьев стояли на обычных местах.

Я не решилась обратиться к кому-либо с расспросами. Да и кого бы я могла спросить? Никто в замке, кроме Костаки и Грегориски, не говорил ни на одном из двух языков, которые знала я.

При малейшем шуме я вздрагивала.

Обычно в замке садились ужинать в девять часов.

Я спустилась в половине девятого и не сводила глаз с минутной стрелки: ее движение на большом циферблате стенных часов было почти ощутимо.

Стрелка-путешественница прошла расстояние четверти часа.

Раздался мрачный и печальный звон — стрелка снова безмолвно задвигалась, и я опять видела, как она с правильностью и неторопливостью компаса проходит свой путь.

За несколько минут до девяти мне показалось, что слышен галоп лошади на дворе. Смеранда также его услышала, потому что она повернула голову к окну; но ночь была слишком темной, чтобы можно было что-нибудь разглядеть.

О, если бы она взглянула на меня в эту минуту — она могла бы отгадать, что происходит в моем сердце!

Слышен был топот только одной лошади, и это было естественно. Я хорошо знала, что вернется только один всадник.

Но кто именно?

Шаги раздались в передней. Шаги эти были медленные, они словно давили мое сердце.

Дверь открылась; в темноте возникла тень.

Тень эта остановилась на минуту на пороге двери. Сердце мое перестало биться.

Тень приблизилась, и, по мере того как она все больше вступала в круг света, я могла вздохнуть.

Я узнала Грегориску.

Еще мгновение боли, и мое сердце разорвалось бы.

Я узнала его, но он был бледен как смерть. По одному его виду можно было догадаться, что случилось что-то ужасное.

«Это ты, Костаки?» — спросила Смеранда.

«Нет, матушка», — глухо ответил Грегориска.

«А, это вы! — сказала она, — с каких это пор вы заставляете вашу мать вас дожидаться?»

«Матушка, — сказал Грегориска, взглянув на часы, — только девять часов».

И действительно, в эту минуту часы пробили девять.

«Это правда, — сказала Смеранда. — А где же ваш брат?»

Я невольно подумала, что это тот самый вопрос, который Господь Бог задал Каину.

Грегориска ничего не ответил.

«Никто не видел Костаки?» — спросила Смеранда.

Ватаф, то есть дворецкий, осведомился о нем.

«В семь часов, — сказал он, — граф был в конюшне, сам оседлал свою лошадь и отправился по дороге в Ганго».

В эту минуту глаза мои встретились с глазами Грегориски. Не знаю, было так в действительности или то была галлюцинация, но мне показалось, что у него на лбу была капля крови.

Я медленно поднесла палец к моему лбу, показывая место, где, мне казалось, было пятно.

Грегориска понял меня; он вынул платок и вытерся.

«Да, да, — прошептала Смеранда, — он, вероятно, встретил медведя или волка и увлекся преследованием. Вот почему дитя заставляет ждать мать. Скажите, Грегориска, где вы его оставили?»

«Матушка, — ответил Грегориска взволнованным, но твердым голосом, — мы с братом выехали не вместе».

«Хорошо, — сказала Смеранда. — Пусть подают ужин, садитесь за стол, запирайте ворота. Те, кто вне дома, пусть там и ночуют».

Два первых приказа исполнены были в точности. Смеранда заняла свое место. Грегориска сел по правую ее руку, а я по левую.

Слуги вышли, чтобы исполнить третье указание, то есть запереть ворота замка.

В эту минуту все услышали шум во дворе. Испуганный слуга вошел в столовую и сказал:

«Княгиня, лошадь графа Костаки только что прискакала во двор одна и в крови».

«О, — прошептала Смеранда, вставая, бледная и грозная, — вот так же однажды вечером прискакала лошадь его отца».

Я посмотрела на Грегориску. Он был уже не просто бледен: он был похож на мертвеца.

Действительно, лошадь графа Копроли однажды вечером прискакала во двор замка вся залитая кровью, а час спустя слуги нашли и принесли его тело, покрытое ранами.

Смеранда взяла факел у одного из слуг, подошла к двери, открыла ее и вышла во двор.

Трое или четверо служителей едва сдерживали испуганную лошадь и общими усилиями успокаивали ее.

Смеранда подошла к животному, осмотрела кровь, запачкавшую седло, и нашла рану на его лбу:

«Костаки был убит не со спины, а в поединке с одним только противником. Ищите, дети, его тело, а потом поищем убийцу».

Так как лошадь прискакала через ворота, за которыми начиналась дорога в Ганго, все слуги бросились туда и факелы их замелькали в поле и исчезли в лесу, мерцая подобно светлячкам, которых можно увидеть в хороший летний вечер на равнинах Ниццы и Пизы.

Смеранда, словно уверенная в том, что поиски не будут продолжительными, ждала, стоя у ворот.

Из глаз этой безутешной матери не скатилось ни одной слезы, хотя очевидно было, что в глубине ее сердца бушует отчаяние.

Грегориска стоял за ней; я стояла около Грегориски.

Было мгновение, когда, выходя из залы, он хотел предложить мне руку, но не посмел.

Примерно через четверть часа на повороте дороги замелькал один факел, затем два, а потом и все остальные.

Только на этот раз они не рассеивались по полю, а сосредоточились у общего центра.