А пока оставалась реальность того, что они умудрялись делать сейчас и сегодня: комариные укусы, не способные подорвать силу оккупантов, но для них значившие неизмеримо много, – взрыв на железной дороге, вывод из строя небольшой электростанции, передача информации по подпольной сети по всей Франции и дальше за Ла-Манш.

В лучшем случае они на два дня останавливали движение на одной ветке этой дороги, ненадолго прерывали связь в небольшом районе, убивали несколько – совсем мало – солдат. Все-таки лучше, чем ничего, – лучше, чем сидеть и почесывать жопу, пока тебя топчут сапогами, как выразился Жак. Но мало. Так мало! И каждый человек в этой комнате, включая барона, жаждал чего-нибудь более крупного, чего-нибудь, что нанесло бы заметный ущерб четко работающей, неумолимо эффективной немецкой военной машине. И несколько месяцев назад благодаря Жаку, благодаря юной любовнице Жака, они нашли уязвимое место.

Эффективность может из силы обернуться слабостью. Расписания, апробированные методы, пунктуальность, планы, составленные загодя, одобренные несравненным бюрократическим аппаратом, а затем неукоснительно выполняющиеся, – эти заповеди немецкого верховного командования обеспечивали идеальную организованность, несравненную точность, но иногда и предсказуемость. Барон надеялся, что эта эффективность представляет собой не только величайшее достижение, но и ахиллесову пяту вышеуказанного командования.

Раз в месяц, обязательно во второй его четверг, точно в 11 часов утра в парижской штаб-квартире проводился инструктаж. На нем присутствовал главнокомандующий немецкими силами во Франции, его генералы и адъютанты, а также непосредственные подчиненные фельдмаршала Вальтера фон Браухича, главнокомандующего немецкой армией, и члены французского штаба генерала Альфреда Йодля, начальника штаба оперативного руководства вооруженных сил «третьего рейха».

Генералов привозили на бешеной скорости в трех «Мерседесах» под вооруженной охраной. За ними заезжали в их отделы между 10 ч. 15 мин. и 10 ч. 45 мин., а затем везли в штаб то одним путем, то другим, то еще каким-то. Барон тихонько улыбнулся.

Количество вариантов не было бесконечным и ограничивалось шестью. Вот оно – уязвимое место. И еще тот факт, что один из шоферов питал слабость к молоденьким девушкам, а Бернадетта, любовница Жака, была очень привлекательной и очень молоденькой девушкой.

Шесть вариантов чередовались в строгом порядке. И в ближайший четверг, если не произойдет изменений в плане, что тоже было предусмотрено, «Мерседесы» проследует по пути, выбранному шесть месяцев назад. Путь «В» – на юг по бульвару Осман, налево по бульвару Ма-лерб, снова налево в более узкую улицу Сюрень и… («Вот оно, уязвимое место!» – воскликнул тогда Жак, упирая желтый от никотина палец в план города) налево в очень узкую улицу д'Агюссо. Там мотокада притормаживала – не могла не притормозить, – и там, там надо встретить ее бомбой.

На углу была бакалейная лавочка. Последние шесть месяцев фургон, еженедельно доставлявший туда товар, завозил его по четвергам. Выгрузив фургон, шофер пил черный кофе в задней комнате с хозяином лавочки мсье Планшоном. Фургон стоял перед лавочкой не меньше сорока пяти минут. Если бы он взорвался точно в нужную секунду, с ним на воздух взлетел бы и головной «Мерседес» со всеми, кто ехал в нем. А в первой машине всегда едут старшие в чине.

Планшона допросят, тут не могло быть никаких сомнений. Его подготовили к этому, да он ничего и не знал. Следователям он скажет правду: что этого шофера он видел впервые и что в суматохе после взрыва тот незаметно исчез. Шофера не найдут. Барон от души на это надеялся, потому что шофер этот сидел напротив него, и барон не тешил себя иллюзиями: если гестапо до него доберется, рано или поздно он заговорит. А тогда погибнут он и все.

Барон испытывал бесконечную усталость. Последние шесть месяцев они вновь и вновь отрабатывали каждую деталь; все присутствующие знали их наизусть, но сегодня атмосфера была иной, заряженной волнением. Дымный воздух, казалось, вибрировал им. Барон смотрел на лица, склоненные над планом Парижа. Жак, с перебитым носом, с фигурой бывшего боксера, в сотый раз вел пальцем по улицам; Леон закуривал очередную сигарету; Анри, Дидье, юный Жерар, двоюродный брат Жака, которому было только девятнадцать лет, полный энтузиазма. И Жанетта.

Взгляд барона задержался на ней. Миниатюрная брюнетка двадцати одного года с худым нервным лицом, которое освещала необыкновенная улыбка. Только случалось это очень редко. Женщина без нервов, женщина огромной смелости, питаемой ненавистью. Ее младшую сестру изнасиловала компания пьяных немецких солдат в первую неделю оккупации Парижа, и ненависть Жанетты к немцам была личной и жгучей. Пожалуй, слишком жгучей, подумал барон, – лучше обходиться без эмоций, насколько возможно. Однако она умела справляться со своими чувствами, когда это требовалось. Она была с ними более полутора лет, набиралась опыта и мало-помалу получала все более ответственные задания. Как все они. В другом мире, в другой жизни барон мог бы увлечься ею и знал это. Но здесь она была для него, как и для всех остальных, товарищем, равноправным членом их ячейки. Барон отвел глаза.

Он не хотел, чтобы она погибла. Он не хотел, чтобы хоть кто-нибудь из них погиб. Планы проверялись и перепроверялись снова и снова – и казались безупречными. Он не находил в них ни единого изъяна. Ни он и никто другой.

И тем не менее он всем своим существом ощущал какую-то ошибку, недосмотр. Но почему? Именно из-за полной их безупречности? Что, что не так? Барон устало закрыл глаза. Он, как и все они, испытывал слишком большое напряжение, был физически измучен. Если бы для этой смутной тревоги было хоть какое-то основание, хоть какое-то оправдание, он отменил бы операцию. Но ничего конкретного у него не было.

Барон откинулся на спинку стула, ничем не выдав своей неуверенности. Все станет ясно, подумал он. Завтра утром в одиннадцать часов.

Когда позднее он вернулся в Сен-Клу, то еще долго сидел у себя в спальне и курил. Он знал, что не заснет. И он точно знал, когда возникло это чувство, когда он впервые ощутил тревогу.

Два дня назад. Он закрыл глаза, затянулся дешевой сигаретой и раздавил ее в хрустальной пепельнице.

В тот день генерал Людвиг фон Шмидт побывал в салоне де Шавиньи на улице Сент-Оноре.

Генералу было тридцать пять лет – высокий, белокурый, голубоглазый, идеальный ариец. Он происходил из старинного военного рода и, подобно отцу и деду, сделал быструю карьеру. Он посещал Гейдельбергский университет, был образованным, умным, культурным человеком, высокий чин получил до того, как Гитлер стал рейхсканцлером, и в нацистскую партию вступил на редкость поздно. В другой жизни, подумал барон, этот человек ему понравился бы. Как нравится в этой, если быть честным.

Генерал интересовался ювелирным искусством и был осведомлен в его истории. У него был тонкий вкус к музыке и живописи, и, заезжая в салон, он иногда беседовал с бароном. Сначала прямо в салоне. Но однажды барон пригласил его выпить с ним рюмочку-другую в красивой квартире на верхнем этаже. Он довольно часто приглашал туда высокопоставленных немецких офицеров – в прошлом неосторожные слова, оброненные за рюмкой коньяка, нередко оказывались очень полезными ему и его ячейке.

От генерала Шмидта он никаких сведений не получал, и что-то мешало барону выведывать их у него. Они сидели бок о бок и говорили о Матиссе или о Моцарте, о произведениях Флобера, о творениях Фаберже.

Барон чувствовал, что генерал фон Шмидт относится к нацистам с омерзением, чувствовал его горечь из-за войны, из-за того, как она велась, чувствовал его отвращение к антисемитской политике, которую в 1941 году начали внедрять и во Франции. Он чувствовал все это, хотя на подобные темы они никогда не говорили, и порой жалел гордого замкнутого человека. Будь он сам в 1939 году профессиональным военным, будь он не французом, а немцем, как бы он поступил? Ведь и он, как генерал фон Шмидт, мог кончить тем, что оказался бы против воли добросовестным слугой режима, который не терпел, но понял это слишком поздно.