Два дня назад в элегантной гостиной генерал фон Шмидт поставил на столик рюмку с коньяком. Впервые барон заметил в нем скрытое беспокойство и напряжение. Генерал встал и отвернулся к окнам.

– Вероятно, вы очень скучаете без вашей семьи, без вашей жены и сыновей?

– Разумеется.

– Они уехали из Парижа как раз вовремя. – Он помолчал. Но не обернулся. – У вас не было желания уехать с ними?

Барон насторожился.

– Нет, – ответил он взвешенно. – Нет. Это было невозможно. Мои дела, мои обязательства не позволяли мне уехать.

– Да, разумеется. Я прекрасно понимаю. – Генерал опять помолчал. Потом повернулся и посмотрел барону прямо в глаза. – Но с тех пор вы об этом не думали? Например, в последнее время?

Кажется, это предостережение, подумал барон. И встал с улыбкой.

– Теперь уехать к ним было бы не слишком легко, не правда ли? Например, Ла-Манш. Я не очень хороший пловец.

Генерал фон Шмидт вежливо улыбнулся этой маленькой шутке.

– Разумеется. Просто мимолетная мысль.

– Еще коньяку?

– Благодарю вас. Он, как всегда, превосходен, но нет, я должен с вами попрощаться.

У дверей они – хотя у них не было это в обычае – обменялись рукопожатием.

– Monsieur le baron! – Полупоклон. По-военному щелкнули каблуки. – Я весьма рад, что имел честь познакомиться с вами.

– А я с вами, генерал. – Барон помолчал. – Вы покидаете Париж?

– Мою часть, возможно, передислоцируют.

– Да. конечно.

Барон подумал о Восточном фронте. Он поколебался, а потом сказал то, чего никак не предполагал сказать немцу:

– Au revoir, mon ami[42].

Генерал фон Шмидт не улыбнулся.

– Прощайте, мой друг, – сказал он и быстро вышел из гостиной.

Два дня тому назад. Это могло ничего не означать. Или могло означать конец. Барон закурил новую сигарету. Порой им теперь овладевала такая усталость, что его дальнейшая судьба становилась ему безразлична. Но судьба других его еще заботила.

Он встал и поставил на патефон сильно заигранную пластинку. «Волшебная флейта».

Раз уж он не спит, то можно обдумать что-то. Снова перебрать в уме подробности их плана. И еще раз. И слушать Моцарта, который всегда напоминал ему о том, что жить все-таки хорошо.

Утром 6 декабря мотокада с генералами немецкого верховного командования во Франции в 10 ч. 50 мин. проехала по бульвару Осман. Она свернула налево на бульвар Малерб в 10 ч. 56 мин. Налево на улицу Сюрень в 10 ч. 58 мин. Точно по расписанию. У окна маленькой мансарды дальше по улице стояли барон и Жак. Жак наклонился вперед.

– Давайте, сволочи! Вперед!

В 10 ч. 59 мин. мотокада остановилась в полутораста ярдах от угла улицы Агюссо. Наступила тишина. А потом взорвалась бомба. Она разнесла фасад бакалейной лавочки, превратила в пыль фургон, но даже шины переднего «Мерседеса» не пострадали.

Едва замер грохот взрыва, как раздался топот бегущих ног, рявкающие немецкие команды. Барон и Жак были уже на лестнице. Они повернули в разные стороны. Десять минут спустя Жак в лабиринте переулков заметил немецкий патруль. Он погиб под огнем автоматов, не успев выхватить пистолет.

Час спустя барона арестовали в Сен-Клу. В гестапо его допрашивали и пытали дольше, чем других, – и он не понимал для чего, поскольку они и так уже все знали. Жанетта умерла под пытками – ее палачи разработали для женщин особенно изощренные способы допроса. Леон перерезал себе горло в камере, и офицер, отвечавший за него, был разжалован. Анри, Дидье и Жерара повесили. Бернадетта, любовница Жака, которая предала их, несколько месяцев спустя умерла медленной смертью от рук Сопротивления. А барон, как и подобало человеку с его титулом, был расстрелян немцами в ночь дня рождения его младшего сына.

Эдуард узнал о смерти отца, когда на рассвете наконец добрался до дома на Итон-сквер, пройдя пешком все расстояние от заведения мадам Симонеску. Рассказал ему Хьюго Глендиннинг. Сообщение было получено вечером по радио службой информации в штаб-квартире Свободной Франции. Старший адъютант генерала де Гол-ля сам доставил это известие Луизе в одиннадцать часов, когда она вернулась с вечера в доме английского банкира. Генерал просил передать его личные соболезнования по поводу смерти старого друга и доблестного француза. «Le lutte continue»[43] – так кончалось письмо генерала.

Прошло еще несколько часов, прежде чем Жан-Поль узнал, что его отца нет в живых и что накануне, дважды назвавшись бароном де Шавиньи, он говорил чистую правду. А узнал он это, когда после долгих поисков с Хьюго по всему Лондону Эдуард наконец нашел его.

Он был не у мадам Симонеску. И не в ночных клубах и притонах, которые посетил в ту ночь. Его не было в Конвей-Хаусе, и Изобел его не видела. Его не было в штаб-квартире. Он храпел в спальне маленькой квартирки на Мейда-Вейл, и он узнал о случившемся от Эдуарда в гостиной Селестины Бьяншон.

Селестина посмотрела на двух братьев – один был очень бледен, другой очень красен – и ничего не сказала. Она знала, что это конец. Она знала, что больше он никогда к ней не придет – ее красавец Эдуард. Она видела это, потому что он стоял очень прямо, очень гордо и не смотрел на нее. Она увидела это в его глазах – гнев, напугавший ее, и боль, от которой мучительно сжалось ее сердце.

Как ей хотелось объяснить – конечно, не теперь, подумала она грустно, но позднее. Ей хотелось сказать ему правду: что она любит его и знает, что из-за этой любви внезапный конец был для нее легче медленного. А появление у нее в три часа ночи пьяного Жан-Поля, готового заняться любовью после короткого сна, предоставило ей такую возможность.

Лежа под ним, она быстро почувствовала, что Жан-Поль ненавидит ее за власть над его братом, и поняла, что злобные вонзания в ее тело для него были способом уничтожить эту власть. Она не пыталась ни остановить его, ни помогать ему, и продолжалось это недолго. Шесть-семь яростных фрикций, и он кончил, свирепо ругаясь. Ее последняя любовь была теперь позади. «Cochon!»[44] – подумала Селестина, когда Жан-Поль, кряхтя, сполз с нее. Она встала с постели, и тут в дверь позвонили.

Теперь, глядя на Эдуарда, она поняла, что поступила правильно. Он освободился от нее, и мука эта была лучше неизбежной альтернативы. Наблюдать, как Эдуард охладевает к ней, отдаляется, становится взрослым, замечать, как он виновато старается прятать свои чувства, – нет, подумала она, это было бы много тяжелее.

Она посмотрела на него и испытала последнее искушение, последнюю надежду. Она могла бы сказать ему, объяснить. И тогда… Она отвергла этот соблазн. Все равно конец наступил. Она поняла это, взглянув на его лицо. Она была частью его юности, частью того краткого срока, который отделяет подростка от мужчины, и срок этот истек. Когда его брат вышел, к ней обернулся мужчина, а не мальчик. Его лицо напряженно застыло от сдерживаемых чувств.

– Прошу прощения за свой вопрос. Но мой брат вам что-нибудь должен?

– Нет, – ответила она негромко.

– Я вам должен… очень много. – Он чуть было не выдержал.

– Нет, Эдуард, ничего.

Он наклонил голову, посмотрел на нее еще раз и вышел. Месяц спустя Селестина получила от него короткое сухое письмо с просьбой обратиться к нему, если она когда-нибудь окажется в тяжелом положении. Письмо она спрятала, но не ответила.

Еще через месяц с ее пожилым английским покровителем случился удар, и вскоре он умер. Несколько недель спустя Селестина, день ото дня ожидавшая требования освободить квартиру, получила небольшой пакет из нотариальной конторы. По поручению Эдуарда де Шавиньи ей переслали купчую на дом на Мейда-Вейл, совершенную на ее имя, а также уведомление о ежемесячной пенсии, которая будет ей выплачиваться пожизненно. Она решила было отослать документы назад, хотела написать Эдуарду, но она знала, что им руководят самые лучшие побуждения, а к тому же ей было уже сорок восемь, и на жизнь она смотрела не менее реалистически, чем прежде.

вернуться

42

Прощайте, мой друг (фр.)

вернуться

43

«Борьба продолжается» (фр.)

вернуться

44

Свинья! (фр.)