Мать с отцом почему-то были чрезвычайно счастливы, что я хожу именно в этот детсад. «Там чистота, там герани на окнах, распорядок четкий» — восхищалась мать. А дед, старый германофоб, которому положено было брать меня из детского сада, и куда он постоянно опаздывал и был не раз «воспитан» Софьей Карловной, ворчал, не отрываясь от газеты, «Порядочек, анц-цвай-драй…!». Похоже, он знал, как я понимаю теперь, о немецком прошлом этого «очага». Но вообще-то «анц-цвай-драй» было у него чем-то вроде присказки, привезенной с Первой империалистической. И это были первые иностранные слова, которые я, однажды услышав, затем слышал ежедневно.
А на Васильевском к тому времени немецкая речь смолкла совсем. Хотя, как вспоминает Сергей Шульц, еще перед войной его возили по гостям, где все говорили по-немецки…
Здесь надо уточнить, что если в начале века, по выкладкам того же Шульца, немецкое население Васильевского составляло 22 процента, то уже к 1915 году немцев на острове, как и во всем городе, оставалось совсем немного. Тогда, после начала войны с Германией, по Петербургу прокатилась волна немецких погромов. Громили в основном фабрикантов и коммерсантов, но досталось и мастеровым, булочникам, аптекарям. Немцы тысячами покидали Петербург.
Но и в 20-е, и в 30-е годы оставались на острове немецкие семьи, сохранившие свою речь и традиции. Правда, при этом, повторяю, уже исчезли с улиц и из магазинов Васильевского привычные для XIX века: «Гутен морген», «Вас ист лос?» и «Данке шён». А потом началась Великая Отечественная. И питерские немцы второй раз чуть более, чем за четверть века, испытали на себе все неудобства великих противостояний России и Германии. Их выселяли, отправляли куда с глаз долой, проверяли и трясли многократно, но, когда во время ночных авианалетов с крыш и из окон верхних этажей над городом поднимались осветительные ракеты, НКВД с особой яростью принималось хватать оставшихся в Ленинграде этнических немцев, полагая, что у каждого, кто носит немецкую фамилию, обязательно должна быть и ракетница. Не будем отрицать, что случаи предательства были. И один такой «ракетчик» с гончаровской фамилией Штольц даже жил в нашем доме. Но число подобных случаев не идет ни в какое сравнение с работой диверсантов-осветителей, которые, пользуясь неразберихой нашего отступления, легко просачивались в город. Впервые я услышал на Васильевском немецкую речь в 45-м. Со мною заговорил пленный солдат, капрал или унтер, уж не знаю, кто он там был… Пленные восстанавливали на углу Соловьевского и Большого левый корпус лютеранской церкви Святой Екатерины. Он был разрушен попаданием бомбы еще в 41-м. Самой церкви — святыне василеостровских немцев — повезло. Бомба выбрала творение Вильгельма Лангвагена, предпочтя его творению Юрия Фельтена.
Пленных на стройку привозили под конвоем, но, как мне кажется, стерегли не очень. Во всяком случае, этот солдат или капрал окликнул меня с уровня второго этажа, где он укладывал кирпич. Он знал по-русски несколько слов, а остальное говорил по-немецки, полагая, что я должен понять его. Я понял одно: он хочет поменять свою бляху на что-нибудь съестное. У него совершенно не было зубов, а лицо испещряли черные оспинки. Не знаю почему, но я вдруг согласился. В кармане был кусок белого хлеба от школьного дополнительного завтрака и я подкинул его; и тяжелая бляха с надписью «Gott mit uns» упала к моим ногам.
Бог был с нами. Святая Екатерина тому свидетель…
О том, что выменял я бляху на хлеб, в школе никому рассказывать не стал. Такой обмен считался напрасным. «Трофейку» следовало добыть на местах боев, у Вороньей горы или под Пушкиным. Вообще, ко всему немецкому относились мои сверстники тогда презрительно, если не сказать крепче — гадливо. Это я уже испытал на себе, когда кто-то исподтишка вылил мне на спину бутылку с чернилами. Тогда я пришел в школу в пиджаке, сшитом матерью из трофейного офицерского сукна, привезенного из Кенигсберга моим дядей. Больше я этого пиджака не надевал…
Немецкий язык нам стали преподавать с пятого класса. Вначале уроки вела ничем не запомнившаяся мне дама, а уже в седьмом появился Антон Гугович Ганзен. Настоящий питерский немец, кажется, и родом с Васильевского. Правда, сам он иногда намекал, чтобы легче ладить с нами, на свое норвежское происхождение. Немецкий, как, впрочем, и самих немцев, мы не любили. Считали, видимо, что язык побежденного врага изучать необязательно.
Не очень-то жаловали мы любовью и самого Антона Гуговича. Хотя был он человеком замечательным во многих отношениях. Блестяще знал свой предмет, имел железный характер и своеобразное чувство юмора. Но главным было то, что в каком-то лохматом, не то 1908-м, не то 1909 году, учитель наш прославился, как чемпион России по метанию копья. Невзирая на свой достаточно пожилой возраст, сохранил он спортивную выправку, помнил сотни спортивных рекордов и наивно полагал, что, пробудив в нас интерес к королеве спорта, он тем самым поможет и своему предмету пробиться к нашим сердцам.
Но сердца наши оставались черствы. Все старания нашего учителя с помощью графиков, расписанных на доске по-немецки, объяснить, почему Хейно Липп должен побить американского десятиборца Джонсона, успеха не имели. Нас Хейно Липп вообще не интересовал. Он был в глазах наших чем-то вроде птеродактиля, не имеющего никакого отношения к дворовому футболу.
Самое страшное для нас наступало, когда «Гугыч» проводил диктанты по немецкому. Оценивая их, он был беспощаден. При этом еще и шутил на свой манер: «Ученик Филановский, я ставлю вам два с плюсом. Плюс за то, что я видел, как вы потели, когда писали диктант». Двойки и единицы с минусом сыпались направо и налево. Класс начинал гудеть (что-то неразборчивое, но похожее на «Гуга уев). А он стоял со своим извечным секундомером на груди (на его уроках полагалось заниматься три минуты зарядкой), крепкий, розовощекий, похожий лицом на побритого, конечно, апостола Петра из ниши в лютеранской церкви.
Святой он был человек — Антон Гугович Ганзен. Когда я неожиданно, уже в девятом классе хотел покинуть школу, он приходил к моей матери и, хотя не был нашим классным руководителем, втолковывал ей, что я способный юноша и что мне не стоит с бухты-барахты портить свою жизнь. Об этом его визите я узнал от матери многие годы спустя.
Когда пытаешься представить себе, как выглядели, чем дышали василеостровские немцы, всегда почему-то всплывает в памяти образ Антона Гуговича. Других немцев на острове я не застал.
Опоздал родиться. Они исчезли с лица Васильевского, так до конца и не ассимилировавшись с русским населением. Званные Петром Великим гости, точнее — их потомки, с обидой покинули город или были просто вытолканы взашей из-за общего стола.
Что напоминает о них сегодня на Васильевском? Крошечное количество немцев-эндемиков. Два храма, две школы, множество некогда построенных немцами зданий, несколько домов, где жили и где работали самые известные из них, такие, как Эйлер; несколько полуподвалов, где когда-то были расположены их мастерские; гостиницы, аптеки, кондитерские, булочные, имена владельцев которых — Венус, Бейтлер, Пель — иногда еще всплывают поплавками из реки забвения.
Осталось еще старое лютеранское кладбище. При входе на его территорию, сразу же за мостом через Смоленку, на беломраморном новоделе внушительных размеров золотыми буквами сказано, что укреплена сия доска здесь на ограде лютеранского кладбища «От благодарных работников „Пассажа“ 22 мая 1998 года», потому как «На этом кладбище похоронен основатель „Пассажа“ граф Яков Иванович Эссен-Стенбок-Фермор».
Конечно, достоин доброй памяти основатель «Пассажа», но ведь — как бы это сказать помягче, — достойны самой доброй памяти и сотни других, спящих здесь вечным сном петербургских немцев. Они спят в ставшей родной для них земле — и другой граф, Федор Иванович Литке, и никому не известная немочка Мария Кнооп. Перед смертью все равны… Другое дело, что по-иному должно выглядеть само кладбище — общая обитель мертвых. Увы, несмотря на некоторые усилия, предпринимаемые современной немецкой общиной, здесь царит запустение, и видны следы вандализма. Но не хочется говорить об этом, едва ли не самом страшном для России пороке…