Моей руки коснулся все еще хранящий тепло лирхиных пальцев деревянный посох, и я неосознанно подняла его с холодных камней мостовой.

— Знаешь, почему тебя опознали? — Голос матери мягко шелестит в бархатистой теплой тьме пещеры.

Я с трудом перевожу дыхание, с легкой долей омерзения снимаю с бронзового хвоста остатки шкуры подземного шакала.

— Понятия не имею. — Я приподнимаюсь, оглядывая себя со всех сторон и проверяя, не остался ли где-то еще кусочек лысой бурой кожи. — А почему? Я ведь вела себя так же, как они.

— Потому что ты не приняла полностью того, чье место захотела занять. — Мать снимает с моего плеча незамеченный лоскуток и отбрасывает его в сторону.

— Но это же… противно. — Меня передергивает от отвращения, крохотный еще спинной гребень топорщится, а потом резко укладывается вдоль позвоночника. — Там такое… радость от того, что что-то теплое попало в пасть, им постоянно хочется жрать, до ноющих костей и боли в желудке. Как это можно принять?

— Вот потому тебя и погнали из шакальей стаи, Аийша. — Мама легонько трется щекой о мою щеку, тяжелый хвост с черным узором обвивается вокруг моего надежной спиралью. — Ты всего лишь притворяешься, отторгаешь ощущения чуждого существа, забирая лишь его память, а этого мало…

Пальцы сжались на отполированном до блеска деревянном посохе, я поднялась, загораживая собой неподвижно лежавшую на мостовой Ровину. Потому у меня и не получается колдовать так, как колдует лирха, потому я не могу танцевать, как танцует она. Я всего лишь копирую поведение, подсмотренное в чужих воспоминаниях, я не ощущаю того, что может и должен чувствовать человек, обращаясь к ромалийской магии, замешанной на эмоциях.

Потому меня и не принимают в людской стае, а лирхина сила не находит во мне отклика, не дает воспользоваться чем-то помимо фокусов и размытых предсказаний. Ведь я всего лишь кажусь, а не являюсь.

Затрещали, ломаясь, каменные оковы, сдерживающие василиска, и змей скользнул к нам, широко раскрывая пасть, полную мелких острых зубов, когда я взмахнула посохом и начала свой танец…

…Мне четырнадцать, почти пятнадцать. Я смотрю на свое отражение в крохотном зеркальце, легко умещающемся в ладони, приглаживаю наслюнявленным пальцем густые угольно-черные брови, выпячиваю полноватые губы, как для поцелуя. Выглядит глупо, поэтому я раздраженно прячу зеркало в поясной мешочек и выбираюсь из шатра. Сердце бьется слишком часто, не позволяя спокойно усидеть на месте дольше пяти минут, а ожидание кажется немыслимо долгим. Придет — не придет?

Белых лепестков на мимоходом сорванной ромашке остается все меньше, они падают в траву, отмечая каждый мой шаг. Солнце невыносимо печет, обжигает золотыми лучами открытые плечи, а до кромки леса и вожделенной прохлады еще идти и идти по узкой извилистой тропке, пересекающей огромный луг от края до края…

…Дальше!

Посох в руках кажется легким, почти невесомым. Он вращается то над головой, то у самой земли, он — веретено, на которое наматывается тончайшая нить воли каменного змея, который кружит и кружит рядом, по незаметно сужающейся спирали, медленно приближаясь, но все еще не нападая. Я почти не чувствую скользких камней под ногами, меня подхватывает огненный ветер, зародившийся в груди, тот самый, который образовался из нервного трепета ромалийской девчонки, поделившейся со мной воспоминаниями о своей недолгой жизни. Ветер подхватывает под руки, ведет по кругу танца, как чуткий невидимый партнер.

Вспоминай, Аийша. Вспоминай девочку по имени Рада, девочку, чью внешность ты приняла, когда выбралась в чужой, жестокий мир людей. Вспоминай полностью, не позволяй этой тонкой золотой паутинке выскользнуть из пальцев, потому что вторая ошибка станет последней и для тебя, и для беспомощной лирхи, ничком лежащей на обледенелой мостовой.

Его улыбка согревает жарче летнего солнца. От нее бросает попеременно то в жар, то в холод, а сердце заходится так, что кажется: еще немного, и выпрыгнет из груди прямиком в подставленные ладони мимоходом встреченного на базаре парня. Я украдкой уже вытаскивала из ревностно оберегаемой матерью шкатулки потертые деревянные тарры, вспоминала правила раскладов и все пыталась выведать, судьба ли то чувство, которое не дает мне покоя ни днем ни ночью, или же очередная проказа юной и шальной богини Лады, покровительствующей влюбленным.

Бесполезно и глупо. И в раскладах ерунда выходила, и простые девичьи гадания не давали однозначного ответа: то я золоченое кольцо из плошки наугад вытяну, то волчьей пастью скалится восковое пятно на колодезной воде, предсказывая несчастья да беду. А раз такое дело, нужно не ждать у костра, украдкой вздыхая и уклоняясь от ласковой материнской руки каждый раз, когда родительнице захочется выспросить чадо о причине тоски, а самой выбирать свою судьбу.

Я замечаю его не сразу. Лишь когда сильные, загрубевшие от работы руки легонько накрывают мои глаза, а до боли знакомый голос произносит мое имя, я догадываюсь, что он давно поджидает меня в условленном месте подальше от раскинувшегося табора. От него все еще пахнет железной окалиной и дымом, коротко остриженные золотистые кудри прижимает ко лбу плетеный обруч-косица, праздничная рубаха из беленого льна, явно пошитая пару лет назад, угрожающе натянута на широких плечах, заставляя парня держаться скованно и неуклюже.

— Радушка моя…

Он крепко обнимает меня, неловко утыкаясь губами в шею, но даже эта неумелая, грубоватая ласка заставляет сердце сладко сжиматься и трепетать…

Звонким, ранящим кожу водопадом осыпалась прозрачная стеклянная стена, до того надежно разделявшая меня-шассу и меня-человека. Из мелких кровоточащих порезов на руках крохотными золотыми бликами проступила плотно уложенная чешуя, алые капли усеяли серый лед рубиновым крошевом, окропили блескучую шкуру василиска, вставшего на хвост и оказавшегося вдвое выше меня. Узкая граненая голова склонилась, из пасти вырвалось тихое шипение-свист.

Посох с громким стуком ударился о землю, тщательно выплетаемая паутина-заклятие вдруг стянулась, обернула змея непроницаемым коконом и пропала. Я остановилась. Недоверчиво, пугливо посмотрела на вычурную статую, выросшую посреди улицы. Скупые сероватые лучи утреннего солнца ложились на отполированный до блеска гранит, холодный и мертвый, как все камни, разноцветными огоньками вспыхивали на остром гребне из черного хрусталя.

Загряда понемногу пробуждалась ото сна. Где-то послышались грубоватые окрики булочников, гоняющих нерадивых подмастерьев то за водой, то за корзинами с выпечкой, где-то запищал младенец, захлопали, раскрываясь, тяжелые ставни.

— Ровина? — Я упала на колени рядом с наставницей, осторожно положила посох на мостовую и легонько потрясла ромалийку за плечо. — Очнись, пожалуйста.

В голове шумело, руки непривычно дрожали, меня попеременно бросало то в жар, то в холод, пот катился градом, а рубашка неприятно липла к спине. Ощущение слабости, как после смены личины, в груди пусто, словно танец вытянул из меня все чувства и ощущения, оставив лишь те, что необходимы для выживания. Беспомощность, бессилие, невозможность даже подняться с колен, не то что донести Ровину до ромалийской зимовки. Как же так? Неужели лирха каждый раз чувствует то же самое? Откуда она брала силы, если после подобных танцев не только вставала сама, но и помогала подняться мне?

— Но-о-овенькая!

Я вскинула голову на голос и заметила странное существо, похожее на худющего мелкого человечка с зеленоватой кожей, крупными, как у летучей мыши, ушами и огромными совиными глазами. Карлик висел на стене, уцепившись тонкими длинными пальчиками за трещины в каменной кладке, и внимательно смотрел на меня, растянув большой рот в уродливом подобии улыбки.