– Ты, может быть, чувствуешь себя нездоровой, чтобы читать сегодня вечером, – говорит поручик, и приподнимается.
– Ах, нет, – отвечает Марсилия весело.
Она подходит к своему месту у подсвечника с двумя свечами и садится. Она начинает читать, немного неуверенно я медленно вначале, но затем все лучше и лучше. При сомнительных словах она морщит брови и всматривается напряженно; но затем все идет хорошо и гладко, и ее лицо проясняется. Хозяин опять вытянулся; может быть, он воображает себя в самом деле пашой. Он лежит так, что может следить за изменяющимся выражением лица девушки, и это, по-видимому, доставляет ему удовольствие; иногда, когда Марсилия нахмуривает брови, и он также нахмуривается. Эти чтения по вечерам поручик устроил вовсе не для того, чтобы научить Марсилию читать; он ни разу не поправляет ее; да и, вероятно, находит это лишним; но он прекрасно замечает, что она читает все лучше и лучше; может быть, она втихомолку упражняется одна в свободное время. Он устроил эти чтения исключительно для своего удовольствия. Настоящий паша; настоящий эгоист!
Он уже, вероятно, перешел тот возраст, когда мог бы рассчитывать на женское внимание ради своих личных качеств; но так как он не встречает сочувствия у себя дома и не может совершенно обойтись без него, то он и покупает его каждый вечер у своей горничной, – своей служанки? Может быть, это и так. Каждый устраивается, как может.
«Обычаи травданцев вообще сходны с обычаями прочих фракийцев, – читает Марсилия перевод Геродота; – за исключением обычая убивать новорожденных и похоронных обрядов. Как только рождается ребенок, на него накликают всевозможные несчастья, какие могут постигнуть человека, и оплакивают горестную судьбу, неотвратимо ожидающую его в жизни. Когда кто умирает, они выражают свою радость, что его закапывают в землю, и ликуют, что он избавляется от стольких разнообразных невзгод».
Она читает дальше, что «упомянутые фракийцы имеют обычай продавать своих детей с тем условием, чтобы они не оставались в стране. О дочерях они мало заботятся, но зато жен держат очень строго; они следят за ними и покупают их за дорогую цену у их родителей. Они накладывают на себя знаки и отметины, и делают это как доказательство своего благородного происхождения; отсутствие отметин считалось признаком низкого происхождения. По их мнению, праздность лучше всего; ничто так не почетно; и ничто так не презирается, как хлебопашество. Это их замечательная черта».
Время идет; Марсилия читает быстро; это нравится поручику. Он по временам оглядывает комнату и смотрит в большое зеркало на противоположной стене; может быть, он взглядом ищет его; там ему видно отражение затылка девушки; вероятно, это доставляет удовольствие паше. А, может быть, что-нибудь еще? Не стало ли ему самому ясно, что вся эта сцена с этой читающей девушкой и Геродотом комична, и не вызывает ли она его собственный смех? Нисколько. Что он придумал, не может быть смешным. Ему это и в голову не придет. Ему хорошо, он чувствует, что смотрит то туда, то сюда, и его глаза спокойно и ласково мигают.
В этой комнате он собрал много вещей, принадлежавших маленькому Виллацу; здесь пара зеленых сафьяновых башмачков, тряпичная кукла, кубики, шарики, еловые шишки. Картонная азбука повешена на стене, как дорогая картина. И человек его возраста, имея все это перед глазами и молодую девушку чтицей, мог успокоиться.
Или нет?
Паша встает, Марсилия закрывает книгу; очевидно, он желает перемены. Марсилия кладет книгу на место и вынимает шахматную доску и шашки. И это занятие для Виллаца Хольмсена!
Они садятся и играют.
Тут Марсилия смущается еще больше прежнего. Поручик играет смело; он делает ход, совсем не раздумывая, и ждет ее хода, смотрит на нее. Иногда во время игры она отваживается поднять на него глаза, он встречается с ней взглядом. Неужели Виллац Хольмсен может забавляться подобными вещами?
Они играют несколько партий, и он дает ей выиграть. Как он становится смешным и маленьким при подобном занятии!
– Если ты сделаешь этот ход, я опять выиграю, – говорит он.
Она спохватывается и хочет отступить, руки их встречаются; дыхание смешивается, они доигрывают игру, но на него будто что-то нашло: он стонет. Несколько шашек падает; он и она нагибаются за ними, – стол опрокидывается; лицо его принимает смущенное выражение…
– Спасибо, довольно, – говорит он и поднимается. Она убирает шашки и, собираясь уйти, делает книксен в дверях.
– Ах, да, – говорит он.– Хм! Когда Давердана придет завтра, покажи ей, что делать.
– Хорошо.
– Приведи ее сюда и выучи всему.
– Хорошо.
– Вот и все.
Это был последний вечер чтения Марсилии. Но сколько раз горничные внизу, в кухне, обсуждали между собой эти литературные вечера в кабинете поручика.
– Что у них там происходит? – говорит экономка. – Смех да и только!
Но в самой экономке много смешного; и говоря что-нибудь забавное, она скашивает рот в сторону, – так ей хочется первой засмеяться. Она из Вестланда, ей двадцать лет «с небольшим», и зовут ее иомфру Кристина Сальвезен. Но, храни Бог иомфру, если поручик как-нибудь услышит ее остроумные замечания!
– Что же ты думаешь, они сидят и гладят друг на друга?
– Марсилия говорит, что она читает из книги, – отвечает одна из горничных.
– Читает?
– Да, она говорит так. Экономка скашивает рот и изрекает:
– Ну, да, читают. Читают по складам, да складывают.
– Ха! ха! ха! – хохочут девушки, зажимая себе рты. Так как вечер летний и солнечный, поручик выходит на прогулку и производит осмотр. Он человек порядка; до сих пор он смотрел на свои собственные окна; теперь смотрит на окна жены. Они открыты; из комнаты слышны голоса; жена говорит с кем-то. Так как он человек порядка во всем, то ему кажется, что жена могла бы говорить с доктором потише.
– Но девушка выздоровела? – говорит она. А доктор отвечает:
– Да, уже встала. Я немного преувеличил опасность, фру… чтобы иметь возможность как-нибудь опять заехать.
Поручик идет в сад. Там фонтан, устроенный его отцом; он высоко поднимается в воздух и сверкает, как яркое стальное лезвие на солнце. Поручик окидывает взглядом большой сад, поля до самого моря. Там стоит чужая лодка с гребцами, – должно быть, она привезла доктора. Фиорд спокоен и неподвижен, господствует такая тишина, будто перед бурей; далеко на горизонте стоит темная туча, – фиолетовая с широким золотым краем. Точно она разразится золотым дождем.
Поручик идет к садовой стене; он слышит шаги за собой, но не отвечает. Так как он человек порядка во всем, он запирает садовую калитку и вынимает ключ.
– Хо! – раздается позади него.– Не запирайте, господин поручик. Одну минуту…
Виллаца Хольмсена никто не смеет окликать: «Хо!» Он медленно оборачивается.
– Извините, господин поручик, я пришел взглянуть на пациентку, горничную, – говорит доктор.
Так как поручик только смотрит на него, он снимает шляпу и желает доброго вечера.
– Девушка выздоровела, – говорит поручик.
– Да.
– Да.
Они смотрят друг на друга. Поручик начинает улыбаться.
– Извините, – говорит доктор, – но вы меня заперли. Так как поручик, по-видимому, не собирается отпереть калитку, доктор спрашивает полушутя, полуозабоченно:
– Или мне придется перелезть через стену?
– Если находите для себя удобным, – говорит поручик.
– Удобным?..
– А иначе я вас переброшу через забор… Поручик не шевелился; он держался за большую ручку калитки так крепко, что пальцы его побледнели. Доктор смерил глазами стену; бросил последний растерянный взгляд на поручика и поспешно полез вверх. Вечер так тих, что даже приятно перелезть через стену.
Когда несколько позднее поручик успокоился и пошел в дом, он встретил фру Адельгейд в дверях. Он не прочь был встретиться с ней и поклонился. Отсюда она, конечно, могла видеть человека, последний раз кивнувшего горничной Марсилии! Он смотрел ласково и с сознанием собственного достоинства.